– Прекрати, Герман, брось. – Хассель живо качнулся ко мне и стравил под давлением на ухо: – Ну зачем оскорблять добряка? Надо ж было нам что-то сказать – ну так он и сказал. В конце концов, ты мог и промолчать, как-нибудь обойти мой вопрос. Знаешь ведь, что в таких ситуациях все становится страшно банальным: ангелочки, цветочки, любые слова – все, чем мы обставляем ситуацию смерти… Право, даже смешно, что я вынужден это тебе объяснять. А на черта тогда ты явился сюда? Посмотри, племенные кобылки, не правда ли? Явно лучшие девки во всем этом городе. Ну давай, помоги мне – скажи им на своем прекрасном русском что-нибудь, я уже не могу молотить языком. И прошу тебя, Герман, поменьше твоего гамлетизма – все равно эти козы его не оценят. Вы должны нас простить, дорогой мой, – говорит он уже в полный голос, для всех. – Да, увы, мы теряем на этой войне самых лучших. За победу над красной ордой мы платим высокую цену. Я предлагаю выпить за тебя, мой друг. Господа! За всех наших летчиков, павших в борьбе и продолжающих сражаться за Великую Германию. За Рейх! За фюрера! Sieg Heil!

Я смотрю на нездешнюю светловолосую девушку: словно только что вырезанные, не успевшие толком зажить беззащитные, чистые губы, соединение мордочки потешного зверька и заповедно-идольского, царственного лика. Она смотрит в меня со спокойной выжидательной ясностью, терпеливо, но вовсе не с животной покорностью. С вызывающей прямотой отторжения? Нет. Просто как на чужого, живой наконечник, звено нашей силы, зная, что у меня изо рта не полезут клыки, зная, что у меня человечий рассудок, желания, чувства; я могу говорить на ее языке, разбираюсь в стихах, русской музыке, плачу над своими собаками, когда те умирают, но от этого только страшней, а верней, тяжелей, непонятней, чем если бы у меня были когти, шипы и ужасные жвала.

Эта девушка нас не боялась, а только терпела. Не трудила лицо ни блудливым посулом, ни смехом над остротами Вилли, не хотела да и не могла перед нами себя так насиловать. На белого хозяина, пришельца высшей расы, так не смотрят. Подозвать ее свистом к себе, как собаку, как ее расфуфыренных, подготовивших тело к услугам подруг?.. Только тут меня словно стегнули: зачем она здесь? Продается за хлеб и консервы, как эти? Что за нужда – кого ей надо прокормить и от чего избавить? – толкнула ее к этим девкам и голодным до баб офицерам?

Я хочу спросить, кто и откуда она, для чего пошла к нам в услужение, кем; я не расслышал даже имени ее; хочу ее вытащить из-за стола, но вместо этого приходится выслушивать биографию яркой брюнетки в панбархатном платье: эта Зина служила старшим поваром в местной столовой для советских партийных чинов и после нашего прихода не сменила родной стихии полового общепита на другую, разве что обернулась неистовой украинской националисткой и самолично поднесла огромный каравай освободителю фон Клейсту.

Наконец я встаю и, приблизившись к девушке, с омерзением прищелкиваю каблуками перед старшим по званию:

– Разрешите, герр оберст, пригласить вашу даму?

Я смотрю ей в лицо, заложив руки за спину: кто и как предлагал этой девушке руку? В своем маленьком черном облегающем платье чуть ниже колена, подымается, точно зануда-отличница Bund Deutscher Mäde[48], исполняя все то, что давно разучила для смотра молодой самодеятельности, и не в силах скрыть правды: противно.

Ее кожа звенит в ожидании прикосновений, наполняя меня ощущением рвущейся из незримых силков, беззащитной, тоскующей жизни. От нее пахнет чем-то похожим на духи от Шанели, тою же парфюмерной подделкою, что и от Зины, – верно, эта холеная сводня с нею и поделилась. Я почуял себя слизняком, плотоядною гнусью: если девушка эта и ляжет под кого-то из нас, то с таким омерзением, так отчетливо перемогая себя, что у каждого, кто человек и мужчина, отнимутся руки от мертвецкой ее безответности и бездонной гадливости, все немедля обмякнет, обмерзнет, распирающей крови не хватит на то, чтоб воткнуть. Но сейчас ее руки ложатся на мои деревянные плечи с витыми шнурами погон, а мои, переполненные воровским своеволием, еле-еле сжимаются на ее напружиненной талии, как будто я боюсь передавить ее напополам.

Под тягучую музыку мнемся на полутора метрах паркета. Она смотрит мне прямо в лицо – как поставленный в угол ребенок.

– Как вас зовут, простите, не расслышал, – говорю на опрятном своем, бедном русском.

– С утра компотом уши мыли? – отвечает она со свободной, не сдержавшейся и проступившей на лице кривоватой улыбкой: так свободно, бездумно усмехаются дети, когда видят что-то смешное на свадьбах и похоронах. Наша мать улыбалась вот так нашим детским суждениям о том, как зарождает ветер, и с чего началась Мировая война, и откуда мы сами взялись, и где будем, когда нас не станет… Вот кому я могу показать, где болит, – вот что я на мгновение почуял. – Меня зовут Лида, герр Борх.

– Чем же вы занимаетесь, Лида?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги