Прямо над ухом бабахнула пушка, стреляющая в полдень глухим выстрелом откуда-то из глубины истории, и темнота после этого выстрела стала рассеиваться, превращаясь в свет и белый снег. И ему наверняка пора было уезжать. Я не спросила, куда и зачем, ибо не должна была знать. Я имела право только на это незнание.
— Прощаемся. Садись в такси, я тебя провожаю, — сказала я и бодро улыбнулась. Но ничего не получилось. У него была своя такая улыбка.
— Я тебя подвезу. Погода… — Он поежился.
— А мне нравится.
Мы сели на заднее сиденье, далеко друг от друга, потому что посадили между нами еще по крайней мере одного человека. И так, втроем, мы доехали до библиотеки и там снова попрощались с отчаянной ловкостью, как будто долго тренировались на этих прощаниях.
— Зайди к нам! — радостно крикнула я ему, выпрыгивая на тротуар в расквашенный снег.
— Обязательно, — так же радостно ответил он из машины, — привет маме и Наде. Надя хорошая девочка, я ее очень люблю.
И зачем-то вылез из машины, встал около меня и перешел на невнятное бормотанье:
— Желаю тебе, милая, я тебе желаю… всего самого хорошего, чтобы все удавалось, что ты будешь делать, я в тебя верю больше, чем в себя. Есть еще одна вещь, которую ты должна знать, — если я тебе понадоблюсь…
— Никогда! — весело крикнула я.
— Ты права… я понимаю… но все равно. Ты знай…
Это был опять срыв в прощании, которое сначала удавалось, но потом мы всегда сами все себе портим.
Мы еще постояли у главного входа, теперь можно было и постоять. И девицы, которые направлялись в библиотеку и уже за квартал начинали напускать на себя ученый вид, успели его оценить. Для них, для этих серьезных ученых девушек в коротких юбочках и больших эскимосских шапках, он был как пришелец с других планет. Такие у него были брови и синие глаза, отражающие какие-то иные, знойные и нездешние небеса.
Стоя с ним здесь, в этом тающем снеге, я за три минуты извлекла из глубин своей памяти чувство мучительной неприязни к этим ни в чем не виноватым девицам. Странное, забытое мною ощущение, что город — улицы, троллейбусы, магазины, метро — битком набиты ими. Как будто он высвистывал их из квартир и учреждений, сзывал из разных концов города, сообщал живость, женственность и стремительность движения. И шли они танцуя, все в одном направлении, все к нему, их волосы развевались, и глаза были широко раскрыты, как у слепых, а если были потуплены, то это было еще хуже.
Конечно, он ничего не делал для того, чтобы они шли к нему, и для того, чтобы их было так много, но так было, или так мне казалось, что в сущности одно и то же.
Я это вспомнила сейчас у дверей библиотеки и сразу устала. Я вспомнила, как боролась и не победила, и постаралась отогнать от себя это страдание. Пусть идут, пусть улыбаются, все равно он им не принадлежит, как и мне не принадлежит. И если они не видели никогда таких чистых, светлых и одновременно ярких синих глаз, пусть смотрят.
Я ему ничего не пожелала, конечно, я желала ему только добра, но каких-то там удач особенно не желала. Раз он будет всегда без меня, пусть все будет у него хорошо и пусть судьба его хранит, но что-то пусть останется неиспользованным, невостребованным, как письма, которые приходят, когда адресат выбыл и никто уже не знает, что в них было написано.
Я вошла в прокуренную темноту вестибюля, здесь было пустынно, тихо и темно. И пахло, как от давно не мытой пепельницы, — рядом находилась курилка. Я прошла туда и встала у стены, глядя в одну точку.
Здесь самое лучшее место, уютная пещера для тех, кому не повезло в личной жизни, только, конечно, нужна папироса, ибо папироса — это отчаяние, которому можно предаваться на людях.
И я купила в буфете маленькую синюю пачку сигарет и закурила. И сказала себе: «Вот и все».
Вот он и уехал в свою жизнь, по виду не очень счастливую, спрашивать мне его об этом не надо было, да он бы и не сказал ничего. Если я с детства знала, как вздрагивают его четкие губы от обиды, если я могла прочитать любую книжку и знать совершенно точно, на какой странице он ее захлопнет и бросит, и от какой шутки он улыбнется, и под какую песню загрустит, и какую девушку проводит одобрительным, ласковым, честным взглядом, и на какой рюмке ему надо остановиться, если я все это знала, — мне его ни о чем не надо было спрашивать. Его неожиданные поступки не были для меня неожиданными, его скрытые слабости были мне открыты, и только одно не поддавалось мне и потому навсегда осталось неожиданным — его душевная твердость, его понимание долга и чести, уходящее корнями к тем нашим предкам, которые, не задумываясь, предпочитали смерть позору.