Лишь после отъезда сына Ганны — Янека — начала рушиться вся их совместная жизнь. Но ударом, окончательно сразившим Зарыхту, оказалась метаморфоза Янека в Джона Крафта. Может, усынови он Янека, такое бы не случилось?
Опять мысли бегут наперегонки: Барыцкий, Ганна, Янек, круг все теснее. Но Ганна говорила, что Ян Крафт (это была ее девичья фамилия) звучит не хуже, чем Ян Зарыхта. Кароль соглашался с этим, уважал ее волю, ее право. Думал — какие-нибудь сантименты, хотел проявить терпимость. Но кто мог предвидеть? Ведь Янек унаследовал от Ганны все — цвет глаз, манеру говорить и вроде бы мировоззрение. А она была красной из красных, казалось, цвет этот не выгорает, не блекнет. Потом, когда родилась Ванда, договорились: ты, мужчина, воспитываешь мальчика, я, женщина, девочку. По существу, дети воспитывались сами. А через годы Ганна, повздорив с ним, бросила ему в лицо: это ты его воспитал таким!
Зарыхта никогда не спрашивал и не знал, кто был отцом Янека. Он, разумеется, отдавал себе отчет в том, что Ганна в личной жизни не признавала «буржуазных предрассудков». Своего союза они не оформили даже тогда — хоть он предлагал и настаивал — когда должна была родиться Ванда. Кароль знал также, что у Ганны, прежде чем он вошел в ее жизнь, были любовники. Но об этом никогда не говорили, это была запретная тема, щекотливая и крайне для него унизительная. Даже стыдно было в этом признаться себе самому. Ганна — разумеется, она определила статут их союза — сказала: «Пока мы вместе, никаких шашней на стороне, я этого не признаю, мы должны быть взаимно лояльны». Пожалуй, уговора они не нарушили.
Но кто был отцом Янека, который родился в 1938 году во Львове, в семье Крафтов (меховой магазин в пассаже Андриолли) как внебрачный ребенок отбывавшей тюремное заключение политической «авантюристки»? Ганну не могла вынести даже собственная семья. Через два месяца после рождения ребенка она порвала с родней и больше никогда не видела отца. Зарыхте она однажды сказала с горечью: «В жизни папы были два триумфа: первый — когда он преподнес соболей его магнифиценции ректору Львовского университета, откуда через полгода меня вытурили, и второй — когда вошел в юденрат, из которого дорога вела прямехонько к песчаным карьерам Гурки Яновской».
Воспоминания, воспоминания! Зарыхта смотрит в окно купе. За окном — изрезанные полосками поля, нигде в Европе нет такой чересполосицы, как в Польше, это приятно для глаз и неизменно, словно нас вовсе и не касается быстротекущее время, торопливость эпохи. «Польская чересполосица» — ведь это определение Ганны, уничижительное, произносимое с гримасой. И снова она в те годы: с трибуны собрания говорит именно об этой чересполосице. Как проста и легка для нее эта задача: все изменить в этой стране, шагать в ногу со временем, а еще лучше — ехать на паровозе истории. Или — как скажет он ей как-то в пылу спора — в спальном вагоне первого класса, прицепленном к этому паровозу. Но разве то, что говорила тогда Ганна, — лицемерное фразерство? Пренебрежение к фактам? А если она так воспринимала тогдашнюю действительность? Возможно, он был не прав, когда впоследствии на прощанье сказал: «Ты и тебе подобные не переросли салонного коммунизма. Поэтому вам легко отказаться от убеждений молодости».
Какой, собственно, была тогда Ганна? Во Вроцлаве Зарыхта вместе с Барыцким руководил своей первой крупной стройкой. Оглядываясь вспять с высот тридцатилетия, он думает не без иронии — триста каменщиков! Съемочная группа кинохроники приезжала пять раз, и всегда это было из ряда вон выходящее костюмированное зрелище, поскольку каменщикам выдавались по этому случаю новые комбинезоны. Крупная стройка! Объект стоит поныне — так себе, небольшое предприятие, но тогда казалось… В тот год была вроцлавская выставка. Жизнь, молодость, даже обед в столовке — все было упоительно! А Ганна всюду умела устраиваться как на праздничной фотографии: в первом ряду, живописная поза и непременно рядом с вице-премьером. Эта баба, исчадие ада, была вездесуща. И еще находила время для флирта, выпивонов в мужской компании, эскапад в горы. Ее энергичность импонировала медлительному Зарыхте, потом он научился у Ганны жить в вечной спешке. «Эта спешка губит твое сердце, — твердит ему теперь старый доктор Финкельштейн. — Сколько времени ты обедаешь? Пятнадцать минут? Ну так трать на этот паршивый обед не менее часа».