Я высматривал отца с самого утра. Сначала меня одолевало волнение, которое сообщилось в этот последний день и неживым предметам, — а потом я высматривал его с тревогой, потому что он должен был прийти не позже полудня. Я ждал его, как землица ждет дождя, как грешник ждет покаяния. Тем более что все уже успели разъехаться, один за другим, и в доме гуляла пустота, как после моровой язвы, и я поневоле гулял один со своим мучительным и все возрастающим ожиданием.

Опустевшая комната всем своим видом показывала, что ее покинули в панике. Всюду валялись бумаги, страницы из книжек, солома из тюфяков, какие-то лохмотья и мусор, а стены и мебель, всегда такие родные, теперь выглядели обобранными. Мне казалось, что комната оголилась передо мной до последнего срама, что она открыла все свои ущербы, увечья, ветхость свою и старость. Все эти шрамы, трещины, паутина, пыль, мрак в углах и плесень сообщали ей нечто человеческое. Из-за этого я чувствовал себя непонятно почему отверженным, тем более что полдень прошел, а отца все не было.

Наконец он явился, но он был не похож на себя, это сразу бросалось в глаза. Он вошел в двери с уже подготовленной речью, потому что не успел я встать с кровати при виде его, как он сказал:

— Я приехал за тобой, сынок. — И он посмотрел на меня, ожидая проявления радости, уже в дороге им предвкушаемой.

— Как это? — спросил я в удивлении.

— Я с лошадью, сынок, — сказал он, и лицо его задрожало улыбкой. — Поди выгляни во двор.

Я не знал, что сказать. Я ухватился за некую туманную надежду, что ни на какой такой лошади он не приехал, а просто все придумал, чтобы потом посмеяться над собой — весело или с горечью. И даже когда я увидел наконец этого коня, который стоял перед домом, закованный в упряжь простой телеги — именно закованный, а не запряженный — и обмахивался от жары темным веером хвоста, я еще противился, сам не знаю чему.

Я чувствовал на себе проницательный взгляд отца, я почти слышал, как он жаждет, чтобы я примирился, как он меня своей жаждой обволакивает, заговаривает, просит, и я, сознавая бессмысленность своего сопротивления, все равно сопротивляюсь, не столько даже отцу, сколько этой свалившейся на меня неожиданности, поскольку я не люблю неожиданностей, даже если они подстроены с целью доставить мне радость, я их воспринимаю как насилие, как нескромность, подглядывание за моими слабостями и даже как вторжение в ту область, где человек уже себя не знает, где он должен верить чьим-то домыслам, суждениям о себе, чьему-то мнению, где он существует помимо своей воли.

— Откуда этот конь? — спросил я с упреком и тут же испугался, что отец возьмется мне подробно объяснять, чтобы посмеяться над моей недоверчивостью.

Он, однако, сделал вид, что не слышит. Он вынул из-под сиденья какую-то тряпку и стал заботливо обтирать потного коня.

— Как взмок. Как взмок, — горько упрекал он сам себя. — А я ведь его не гнал. Ехали как он хотел. Я позволял другим нас обгонять, только чтобы он не взмок. И обгоняли, потому что видели, что коня держат в узде. Ого-го как еще обгоняли. Как собаки, с цепи сорвавшиеся, а я хоть бы хны, даже кнутом его не коснулся за эти обгоны. Они коней погоняют, хлещут, кричат мне: «С дороги!» И бабы меня перегоняли, сами еле ползут, а туда же. И даже колченогий один наравне со мной шел. И пусть их.

И сразу же:

— Ты сядешь вот тут. Сиденье я тебе устроил. Глянь! Дороги не почувствуешь. Сидеть будешь как в бричке. Я положил два снопа соломы, чтобы было повыше, овсяной причем взял, помягче. Всю деревню обегал за этой соломой, на меня смотрели как на помешанного. Ржаной соломы ни у кого нет, про пшеничную и думать забыли, с крыш солому снимают, на сечку идет, скотине уже не стелют. Попону мать взяла у ксендзовой экономки. Ксендзу надо будет навозу в поле раскидать… — Он говорил как бы нехотя, весь поглощенный конскими потными боками.

Потом он отстегнул торбу и бросил на телегу. А когда я сказал, даже крикнул ему, что не сяду на это сиденье, он не прервал своего занятия. Спокойнейшим образом он гладил гордую, нервную лошадиную морду, готовя коня к узде, потом поймал его, как клещами, за храп и одним махом продел удила. И похлопал по храпу в награду.

— Ты мне этого не говори, — сказал он. — Что это будет за вид, если ты сядешь рядом с возчиком.

Я не сказал ему ничего. Мне нечего было сказать. Мои слова не имели больше никакого значения. Он все сказал за себя и за меня. И ведь я знал, что нельзя подчиняться, у меня было предчувствие, что когда-нибудь это плохо кончится, не сразу, а когда-нибудь, в некий час, который еще трудно себе представить, где-нибудь там, где меня будут преследовать воспоминания, злые, как осы, способные отравить человеку самое смерть, не то что жизнь.

— Ну, собирайся, — сказал он таким тоном, как будто ему тоже было нелегко.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека польской литературы

Похожие книги