Но между ними было одно – тоже вполне освоенное литературой – различие: различие между русским и немецким темпераментами. Русских и немцев объединяет (больше, чем это может показаться) склонность к пессимистическому цинизму. Только у русских эта черта беззаботно анархична, и потому русские глядят на мир с бесшабашным прищуром. У немцев же она соседствует с их скованностью бесконечным числом правил и обязательств, и потому немцы глядят на мир подслеповато и растерянно, и ухмылка появляется на их лицах только после нескольких кружек пива. У Майкла был тот самый стереотипный «немецкий» темперамент, над которым в свое время издевалась классическая русская литература, а у Гарика был тот самый «русский» темперамент, который озадачивал и зачаровывал не одного только Томаса Манна. Например, Гарик в это время вгрызался в английский язык, читая роман Сола Бэллоу. Роман этот был, как всякий современный роман: никакого особенного откровения, которого и не следовало ожидать во второй половине двадцатого века от литературы. Но Гарик-то был советский выходец и жил претензиями девятнадцатого века, вот он и впадал в бешенство от «посредственности» Беллоу, вот он и вопил, чуть ли не вздымая руки к небесам, скрежеща зубами и вообще всячески выказывая свою истерическую реакцию всем, кто попадался под руку, насчет «вторичности», «технологической мелкости» американца. Он не находил слов, чтобы описать свое разочарование, он хватался за горло, показывая, как ему душно в этом романе, заявлял, перебирая нервно пальцами, что тут «нет амплитуды» – а Майкл Вышегрод сочувственно выслушал его однажды и затем спросил, на свой немецкий лад уточняя: «Амплитуды между чем и чем?»
Этот вопрос застал Гарика врасплох.
– Ну амплитуды… вообще, так сказать – забормотал он, помогая себе жестами. – Ну, в общем, амплитуды!
Друзья в Москве вовсе не задали бы такой вопрос, только бы многозначительно закачали бы головами, понимая, что он хочет сказать. Откуда он знал амплитуды между чем и чем!
– Что это ты играешь со мной в свои рационалистические игры! – в свою очередь напал он на друга, разозлившись на себя самого.
Присутствующая при разговоре жена Майкла, Идиф, прокомментировала, меланхолично усмехнувшись:
– A-а твой друг, кажется, тебя вычислил.
– Да, – с некоторым даже удовольствием, как и следовало методичному немцу, подтвердил Майкл.
– Ну а ты вычислил ли его тоже?
– Не думаю, – сказал честный немец, и Гарик самодовольно ухмыльнулся: ага, он, значит, посложней был в своей импульсивной натуре. Такое отношение немецкого друга понравилось ему, потому что… потому что… потому что все равно соринка русской насмешки над немцами сидела в его умственном глазу даже если скрывалась до поры до времени.
Ну а что, если в глазу честного немца тоже сидела своя соринка?
– В русских писателях есть что-то комическое, – сказал однажды Майкл Вышегрод Гарику.
– Комическое? – переспросил, недоуменно прищуриваясь Гарик. – Как может быть? Трагическое, это я понимаю.
– Нет, что-то комическое, – настоял, несколько брезгливо шевеля своими тонкими усиками Майкл и стал приводить примеры из жизни Толстого и Достоевского, которые как раз были предметом поклонения в среде Гарика, но, по-видимому, вызывали у Майкла Вишегрода совершенно иную реакцию. И склонный не только к истерикам, но и к постороннему влиянию, Гарик помимо воли стал себе представлять русских писателей и вообще Россию (и самого себя) под комическим углом зрения. Черт побери, соринка в глазу Майкла передавалась ему в глаз, пусть даже в том засекреченном виде, в каком пребывают во вражеских странах до поры до времени тайные разведчики. Прав, прав был Достоевский, когда с отвращением описывал русских, как они держатся за рубежом! Не следует вообще русским выезжать за рубеж, потому что им слишком не хватает уверенности в себе, отчего пышно расцветают их комплексы или, того хуже, они становятся перебежчиками! Что касается Гарика, то, кажется, с ним происходило и то и другое: и комплексы в нем расцветали, и в нем зарождался перебежчик…