Каково же было человеку с таким мировоззрением замечать, как вокруг него столь необъяснимо и быстро меняются милые его сердцу недвижности? Алуфьев был не одинок в этом, и можно даже удивиться благородству его натуры, что он не впал в горечь и ярость, в которую впадали вокруг многие другие, и вовсе не только бездарные или ничтожные люди! Например и прежде всего, приходит тут на ум один знаменитый писатель, мощным литературным оружием которого был в свое время антисоветский сарказм и который перед лицом происходящего до того растерялся и потерялся, что совершенно превратился в «филологического жандарма», как кто-то остроумно про него выразился – но Алуфьев счастливо избежал подобной метаморфозы… Тем не менее недвижности необъяснимо превращались в мимолетности, и это не помогало стабильности алуфьевского внутреннего существования…

В одном Алуфьеву повезло. Когда во время перестройки все выворачивалось наизнанку, так называемые толстые журналы тоже менялись коренным образом, и даже до смешного в прямо противоположную сторону: один журнал, который много лет был оплотом и символом советской ортодоксальности, отдушиной для бездарных соцреалистов, внезапно стал либеральным, а знаменитый московский либеральный журнал каким-то образом перелицевался в журнал «высоких ценностей» и принял религиозный уклон. И если в недавние еще времена этот журнал публиковал опальных авторов и переводные социологические статьи с левым уклоном (потому хотя бы, что левая западная мысль была особенно неприятна советской власти), то теперь он относился с неприязнью к таким авторам, а культурологические и политические переводные статьи в нем публиковались консервативно-оградительного характера, и вот Алуфьев стал постоянным сотрудником этого журнала.

– Раиса Абрамовна говорит, что распадение христианства на деноминации – это ее боль, а я так думаю, что это как раз хорошо, – сказал как-то Алуфьев приятелю про одну общую знакомую еврейку, которая была восторженная новообращенка и руководила одним из отделов в журнале.

По своей привычке он говорил, будто бы нерешительно улыбаясь и перебирая пальцами.

– А почему именно хорошо? – с приятным предвосхищением спросил приятель (он очень уважал мнение Алуфьева).

– Ну-у, не знаю… – протянул Алуфьев. – Наверное, потому, что это было нереалистично, все равно должно было как-то распасться… Как-то должно было стать более конкретным…

Он говорил так, не то чтобы не договаривая, но сообразуясь с неясными образами, которые в этот момент представлялись его сознанию. Литературными образами то есть (других у него не бывало), ну вот как он представлял образ спасителя из Достоевского, который исходил всю родную землю, ее благословляя – разве мог он быть черноволосым евреем с еврейским носом, а не русым, бледным, худым человеком со впавшими щеками, как на картинах у Нестерова? Если бы его продолжали спрашивать, Алуфьев с удовольствием признал бы, что да, изначальное (еврейское) христианство не было и не могло быть тихим, но ему мил образ тихого русского православного христианства, и он понимает под неизбежностью то, что христианство не могло оставаться во всем мире одинаковым, хотя в идеале (тут он сделал бы отмахивающий жест рукой, подчеркивающий нереальность и несерьезность такого предположения), конечно, это было бы хорошо!

Как бы то ни было, Алуфьев теперь сблизился с кругом авторов, публиковавшихся в упомянутом журнале. Круг этот состоял в основном из женщин (женщины в области эмоций всегда дадут фору мужчинам), и заголовки их статей вполне соответственно гласили: «Всю ночь читал я твой Завет», «Тайная религиозность Пушкина» и прочее в таком роде. Тут и манера письма Алуфьева тоже стала меняться.

Надо сказать, что большинству того, что писалось в советское время непечатаемого, полупечатаемого, неортодоксального, советская цензура, как ни странно, шла на пользу в том смысле, что дисциплинировала и тех, кто писал, и тех, кто редактировал: ортодоксы-охранники только того и ждали, чтобы ты оступился и дал им возможность заклевать себя, так что надо было писать строже и четче. В советские времена Алуфьев писал достаточно сухо, опираясь на тонкий подбор цитат, который сам за себя должен был говорить. Но когда, с одной стороны, он получил, наконец, возможность писать свободно, а с другой – оказался в центре круга единомышленников, он стал писать велеречиво-многозначительно, со скрытым, а то и открытым сентиментальным всхлипом.

Тут случилось ему опубликовать весьма характерную статью о «Записках из подполья», которая особенно пришлась по сердцу людям, приобретающим теперь вес в идеологическом направлении страны, и статья произвела отнюдь не академическое впечатление. Вот что подтолкнуло Алуфьева написать эту статью.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже