Когда вначале перестройки взорвалась свободой пресса, она с первого же мгновенья повернулась спиной к Кочеву – по крайней мере, ему так показалось. Возникли новые газеты и журналы, но там сидели люди, которые – вот сюрприз – относились к нему не слишком уважительно или даже доброжелательно. Кочев никогда не был застенчив, когда заходила речь о саморекламе, он был слишком уверен в том, что создает нечто высоко оригинальное, еще невиданное ни в литературе, ни в философии. В издательствах, которые еще совсем недавно, как ему казалось, готовы были с восторгом публиковать его опусы, он получал от ворот поворот: теперь издательствам открылся мир неизданной литературы, а кроме того, они теперь ориентировались на издание вещей, которые должны были принести деньги и рекламу (то есть сенсацию). Кочевские же писания каким-то образом внезапно перестали выглядеть сенсационными!
Подумать только: даже в семье к нему стали относится иначе! Катерина, которая вначале по молодости боготворила его, теперь взяла насмешливо покровительственный тон, и подросшие дочки этот тон подхватили. В одной из новых газет с интеллектуальным уклоном появились эссе какого-то молодого писателя, который жестко-откровенно писал о себе и отношениях с отцом, с женщинами, и Катерина объявила, делая секущий жест рукой, что этот молодой писатель отменяет Кочева. Разумеется, это была домашняя полушутка, но Кочев почувствовал, что действительно его время начинает от него ускользать. Поскольку, в отличие от Алуфьева, он умел раскидывать мозгами, то постепенно все более и более убеждался, как неразумно было ему радоваться падению советской власти и тому «демократическому процессу», который за ним последовал. В советские времена он любил шокировать интеллигентов, говоря: а что ж, я и есть совейтский человек! – такой парадокс звучал, как положено звучать парадоксу гениального человека (кто же еще мог так о себе сказать? ведь все только и соревновались друг с другом, насколько они несоветские!). Но теперь он понял, насколько ему действительно не хватает советской власти, при которой он мог, по крайней мере, жить в удобстве внутренней гармонии, как жил последние двадцать лет, состоя младшим научным сотрудником при Академии наук, которая не принимала ни одной его работы, но регулярно платила зарплату. Да, может быть, он жил в фантомном мире (такие вещи он умел понимать и признаваться в них), но разве и вообще всякая творческая жизнь не фантомна? Калейдоскоп в его голове перевернулся в очередной раз, он забыл, как рассуждал о быстро-летучести русского ума, и перешел на другие образы, которые изложил в статье под заголовком «Куда же тебя несет, Русь?». Статья была на этот раз опубликована, и вот что Кочев писал в ней:
«Русский народ – это медведь-лежебока, даже мамонт, которому нужен естественный темп развития, медленный шаг времени, соразмерный с ритмом сердцебиения и кровообращения в таком огромном теле, но которого умники-либералы пытаются переделать в работягу волка-американца. С чего мы так окрысились на советскую жизнь эпохи «застоя»? Советский истеблишмент в период своей «бури и натиска» действительно основывался на крови страшной, но с течением времени лютость стала угасать, и мы наконец сподобились довольно мягкой, терпимой и плюралистической власти – в брежневскую эпоху и после. Этот истеблишмент обеспечивал корм и порядок и все большую свободу заниматься своим делом: и художник-авангардист, и культуролог-семиотик (не марксист совсем), и инакомыслящий писатель, и даже диссидент-идеолог – пусть не публиковали, да ведь и не убивали, а пожалуйста – в эмиграцию».
Разумеется, мы цитируем выборочно, в статье было много другого: и про русский космос, и про русские пространства, и т. д., и т. п. – всё это из его «космических» книг, но мы выбрали из нее то, что в ней особенно поразило многих интеллигентов: кочевское описание советской власти, какая она, оказывается, была плюралистическая, терпимая и мягкая. Равно друзья (включая Алуфьева) и недруги Кочева смеялись и возмущались слабостям и нелепостям, которые находили в его статье, но существовал другой читатель, который буквально цеплялся за нее, и вот с этим читателем Кочеву теперь предстоял совместный путь до конца жизни. Но Кочев вовсе не возражал против этого читателя, потому что читатель ему был нужен, и если он и ущемлялся потерей людей, которые в советское время относились к нему с таким почтительным интересом, то не слишком: он и раньше знал, насколько непрочна его с ними связь. При всей его способности мыслить, мог ли он согласиться с мыслью, что его «космосы» не поразят мир, как он еще недавно полагал? А между тем в глубине души он уже знал это и потому начинал интуитивно искать другую аудиторию.