Но грянуло. Их, простых деревенских тружеников, объявили кулаками и раскулачили, а родителей и вовсе убили. Осиротевших детей забрал к себе архимандрит Пётр, родной брат отца, и воспитывал как своих. Но грянуло снова.
Тёмной ночью Пётр разбудил детей, сказал напутственное слово, раздал пояса с зашитыми в них золотыми николаевскими монетами, строго-настрого запретил держаться вместе, упоминать свою фамилию и происхождение, да повелел уходить из его дома тихо, быстро и по одному. Ослушаться не посмели. Сёстры даже не заголосили. Старшие дети, не проронив ни слова, приняли благословение названного батюшки, обнялись со всеми на прощание и ушли в темноту, в разные стороны, молча, крадучись как воры.
Младшие же, Ванька да Костя, залегли в кустах до рассвета и видели, как за батюшкой приехали, видели, как он держался из последних сил и творил молитвы, еле шевеля посиневшими губами. Видели, как из хаты начали выносить добро и распихивать его по подводам большими комами, торопясь и ругаясь между собой. Видели, как выгоняли на безлюдную, как вымершую, улицу испуганно кричащий скот. Видели, как увозили батюшку и поджигали опустевшую, расхристанную избу. Огонь вспыхнул, поднялся до самых небес и загудел страшно, как голодный волк: «Гу-у-у, гу-у-у…»
Ванька заплакал, уткнувшись в траву, потом повернул мокрое от слёз и росы лицо своё к Косте и посмотрел ему прямо в глаза. Во взгляде его был немой укор. Костя обнял брата и прошептал жарко и сдавленно:
— Ты вспомнил, как мы играли в пожар?
Тот молча кивнул.
— Я тоже это вспомнил. Но вот в этом, — Костя кивнул на пылающий дом, — нашей вины нету! Мы были маленькие и просто играли, понял? Ты меня понял?! Скажи «да»! Иначе получится, что это мы призвали этого сатану! Да?
— Да, — прошелестело в ответ.
Но картинка из подзабытого прошлого, уже вот она, стоит прямо перед глазами, усмехается и не прогнать её никак из головы, и повторяется, и повторяется, словно заезженная пластинка на граммофоне. На картинке смешной Костя-маленький, отрок годов семи от роду. Он сделал факел, поджёг его и шагает по горницам с самого раннего утра, будит и пугает своих старших братьев и сестёр огнём и задорной сочинилкой, состоящей из одной лишь фразы: «Скоро хата загорится! Скоро хата загорится!» В глазах проснувшихся — испуг, а потом звучит дружный громкий смех: «Вот выдумщик, попадёт же тебе, когда батюшка вернётся от бабки Ефросиньи!» Минута-две, и уже за Костей ходят все старшие и с хохотом поют: «Скоро хата загорится!..»
Вот она и загорелась… Константин сжал кулаки. В одну руку попал белый камень-кругляш. «Бери и помни!» — почему-то прозвучало в голове. Сунул его в карман. Когда обвалилась крыша, подняв сноп искр и пыли, братья зашевелились в кустах, поднялись, обнялись на прощание и по примеру старших, осенив себя крестным знамением, молча расстались.
Вот какие воспоминания роились и жалили, как дикие пчёлы, сердце нашего героя почти до полуночи. Наконец Константина сморил спасительный сон, который добрые люди называют мёртвым: спит человек как бревно бесчувственное, ни снов не видит, ни жары, ни холода, ни времени не осознаёт.
Так и спал наш юный герой до тех пор, пока его что-то не толкнуло. Юноша сильно вздрогнул всем телом и открыл глаза. То, что он увидел, буквально сковало его и лишило дара речи! Во втором кресле, совсем рядом с ним, в бликах ещё не потухшего камина сидела старая крупная чуть облезлая рыжая собака и… вслух считала петли на вязании, внимательно рассматривая и перебирая их на спицах длинными и крепкими когтями. Голос её был несколько скрипуч, но приятен на слух. На собаке ладно сидело платье из светлой тафты, подбитое чёрным гризетом, столь длинное, что туфель, о наличии которых нетрудно было догадаться по их носам, проступающим из-под лёгкой ткани, колеблющейся в такт счёту, не было видно вовсе. Голову её украшал кипенно-белый шёлковый чепец, из-под него торчали чуть согнутые чуткие уши, одно из которых было повёрнуто к Константину.
Досчитав петли, собака слегка кивнула головой, соглашаясь с тем, что у неё всё сложилось, повернулась к нашему герою, рискующему сломать подлокотники кресла, которые он сжал так, что побелели костяшки пальцев, глянула на него строго и приказным тоном стала вопрошать:
— Что за человек? Чьих? Величать меня должно Елизаветой Даниловной, я хозяйка сей усадьбы.
В ответ молодой человек издал странный звук горлом и вместо того, чтобы представиться почтенной даме, невольным движением выдал свои истинные намерения: бежать сломя голову, куда глаза глядят и скорее забыть всё как ужасный сон! Это не ускользнуло от внимательного взгляда холодных голубых глаз Елизаветы Даниловны, она неодобрительно покачала головой и укоризненно произнесла:
— Ну, полноте, сударь, карличать. Нешто так боязно?
Не желая обидеть пожилую собаку своим молчанием и чудом преодолев странное оцепенение, сковавшее всё его тело, юноша произнёс каким-то не своим, совершенно чужим для себя голосом:
— Боязно… мне… Костя… я.