В притворе слышатся возня и кряхтение. Еще один оранжевый «храмстрой» пытается протиснуться в полуоткрытые двери в обнимку с большой коробкой, энергично пихает задом тяжелую створку и, наконец, вваливается в храм.
– Сюда кладем, – молодец с чертежом показывает на простенок у входа.
Следом за первой коробкой вносят еще и еще, у стены растет картонный штабель.
Я решаю немедленно звонить Артемию. Достаю телефон из кармана безрукавки, иду к выходу…
– Да, батюшка, вы уж телефон-то не выключайте, – бросает мне вслед оранжевый, – а то мы вам обзвонились…
Я говорю с Артемием из ризницы. Зорин, к счастью, ушел, только его тяжелый дух все еще висит в воздухе…
– Вот так-то, брат! – В бодром голосе Артемия я улавливаю нотки снисходительности. – Ты, помнится, два года не мог ремонта добиться. Зато теперь… «Блажен муж, который боится Господа, в доме его будет изобилие», – со смехом цитирует он Псалтырь. – Только что Владыка расспрашивал о нашей сегодняшней встрече… Знаешь, похоже, он будет рад-радешенек увидеться с тобой. – Нотки снисходительности в голосе Артемия сменяются нотками ревности. – Он ведь всегда тебя выделял. А теперь даже в таком ключе говорит, что вот, мол, наш Глеб какую прозорливость проявил, какой правильной дорогой ушел вперед всех… Мы визит Владыки на твой приход по высшему разряду готовим – полное освещение, пресса, телевидение. Прогремишь, брат, на всю вселенную! Ты уж подумай, какие правильные слова возгласить с амвона… Э, да мне ли тебя учить! По части риторики я, грешный, всегда на тебя снизу вверх глядел… Ну а на приходе у тебя сделаем что успеем. Лучших людей к тебе послали, в три смены будут вкалывать… Чтоб ты знал, Владыка велел их из Барвихи к тебе перебросить. То есть в резиденции работы остановил – вот, брат, как! Гордись! – заканчивает Артемий, окончательно смешав снисходительные и завистливые нотки.
Впрочем, зря я так – ведь и искреннюю радость за меня можно было уловить в его голосе.
В этот храм я
Так же, как сейчас, Великим постом, ранней, слякотной весной я оказался здесь, на окраине Москвы, в трех кварталах от хосписа, в Свято-Никольском монастыре. Тогда начиналось его восстановление, и рабочие нашли лари со старинными книгами, замурованные в тайниках вместе с серебряной утварью и иконами. Несколько дней я работал в монастыре – составлял описи, отбирал все ценное для Синодальной библиотеки, нашел, помнится, уникальный патерик семнадцатого века, два рукописных Евангелия на греческом – таких старых, что и век не определишь, а еще – копию указа Екатерины о закрытии монастыря с чьей-то чиновничьей подписью, которую я поначалу с радостным азартом архивариуса принял за подпись самой императрицы…
В последний день, когда я уже опечатывал находки, ко мне в тесную келейку, заставленную архивными коробами, вошел человек – маленький, щуплый, седой и какой-то весь скособоченный. Я уже видел его раньше среди рабочих, заметил, как неуклюже, с трудом взбирается он на леса, и, помню, подумал, что он слишком немолод для работы на стройке. Но человек оказался не строителем, а бригадиром художников-реставраторов и в те дни осматривал наружные росписи монастырских храмов, решая, есть ли надежда спасти их. Он представился Николаем. На мой вопрос об отчестве отмахнулся – дескать, Николай и Николай, никто по отчеству не зовет. Я обратил внимание на его странную привычку оглаживать несуществующую бороду и подумал, что он расстался с бородой недавно. Сейчас его щеки и подбородок покрывала седая щетина, он то и дело проводил по ней руками и собирал книзу, как делают пожилые бородатые батюшки.
Первым делом Николай спросил, священник ли я, и, получив утвердительный ответ, задумчиво кивнул и надолго замолчал. И в этом его молчании, в напряженной позе кособокой фигуры, в остановившемся взгляде было нечто такое, что я не решался поторопить его. Наконец он заговорил, глядя в пол: