Дэвид держался хорошо, пытался шутить и ерничать, но ближе к утру стал терять сознание и заговариваться. И тогда на меня накатила уже знакомая парализующая жалость и растворила во мне страх, смыла кошмарный след недавней ночи на озере. Но теперь я была гораздо осторожнее и уже не распахивалась перед болью вся. Да и боль на этот раз была другой – тоже как будто более сдержанной. Мне показалось, она отнеслась ко мне как к знакомой, вроде даже стыдясь того, что накинулась на меня в прошлый раз, как гиена на добычу… Но и теперь было, конечно, зверски больно – настолько, что я описалась, и лужу под моим стулом увидела проходившая мимо злая ночная фельдшерица. Схватила за плечо, стала тормошить, обозвала, кажется, обкуренной бомжихой и
Когда мы добрались до ЦИТО, отец Дэвида был уже там. Без всяких формальностей и проволочек Дэвида положили в отдельную палату. До сих пор не знаю, кто он такой – его отец. Запомнила только имя – Рувим. Потом искала в интернете, но так и не нашла. А может, фамилия у него не такая, как у Дэвида?.. Едва мы оказались в палате, Рувим начал орать. По-русски он говорил не лучше Дэвида, но все же его словарного запаса хватило, чтобы обозвать меня «русской сукой». Потом он кричал, уже по-английски, что больше не будет содержать меня и «этого ублюдка»… В открытую дверь палаты с интересом заглядывали сестры и врачи. На Рувиме был бирюзовый костюм и розовый шейный платок. Он походил на карикатурного мафиозо из сериала про коза ностру.
С некоторым даже озорством и вызовом я глянула на Дэвида – дескать, что ж ты, партнер, включайся! Но он почему-то не захотел поучаствовать в таком шикарном мелодраматическом эпизоде. Он сидел на каталке, мрачно глядя в сторону, и в ответ на мой молчаливый призыв вдруг поднял руку в каком-то пренебрежительно-отрицательном жесте, будто хотел отодвинуть меня подальше.
Конечно, я не могла уйти молча и сказала по-русски – больше для столпившихся в дверях цитошников:
– Мистер, вы не правы. Я не русская сука. Я всего лишь обкуренная бомжиха. Но кайф, кажется, проходит.
Полчаса спустя я стояла на каком-то длиннющем пешеходном мосту над железнодорожным разъездом и смотрела вниз, на крыши проносившихся подо мной вагонов. В детстве мы любили плевать на них с такого же моста, соревнуясь, кто попадет в щель между крышами. Я загадала: попаду сейчас, значит, еще когда-нибудь буду с Дэвидом. Не попала.
Так начиналась моя новая жизнь.
Я повернулась спиной к перилам и попросила закурить у проходившей мимо парочки – парня и девушки скромного, ботанистого вида. Они почти шарахнулись от меня, когда я сказала:
– Эй, молодежь, ну-ка одолжите сигаретку безработной укротительнице!
Зорин остается в Алешиной палате – будто окаменев, с пустой кюветой в одной руке и пузырьком нашатыря в другой… С каким наслаждением я бы влила ему в нос весь этот нашатырь!.. Уходя, оглядываюсь на Алешу. Алеша спит.
…К четырем, едва придя в себя и отдышавшись на улице, поднимаюсь на второй этаж, принимаю смену вместе с Александром Павловичем – единственным у нас медбратом – добродушным болтуном лет пятидесяти с реденьким розовым ежиком на голове и серьгами в ушах, которого и за глаза, и в глаза все в хосписе зовут Саша-Паша.
Дела на втором этаже сегодня не так уж плохи – у всех двадцати двух детей дневные дозы еще не полностью выбраны. Со многими сидят родители – недавно Костамо разрешил им оставаться до девяти. Сашу-Пашу, кстати, к нам приняли тоже по распоряжению Костамо – беднягу никуда в таком виде не брали, подозревая его в чем-то нехорошем, и уж тем более не брали в детские клиники.
Узнаю от утренней смены, что у Риты был тяжелый приступ, который с трудом купировали час назад.
Мы с Сашей-Пашей делим этаж пополам, и я беру себе то крыло, где Ритина палата. Первым делом иду туда, захватив тонометр.