Хелена Эльштейн накануне эмиграции, уже будучи под цензурным запретом, опубликовала под псевдонимом в двух номерах «Нурта» эссе о «Гласе Господа», провозгласив повесть лучшим произведением Лема. Она задалась вопросом: а было ли пресловутое послание посланием или люди просто видели то, что хотели видеть, тем самым как бы анализируя собственные ожидания от «контакта»? Эльштейн усматривала в этом схожесть с Платоновой пещерой и историей о пире Валтасара, когда на стене появились известные слова, верно истолкованные пророком Даниилом. В связи с этим она – единственная, пожалуй, – обращала особое внимание на вводную часть повести, видя в ней ключ ко всему произведению[735].
Прием «Философии случая» оказался куда холоднее, и это не могло не ударить по самолюбию автора. «Что доказал Лем? Написал книгу более чем на 600 страниц о том, что ценности иногда создаются, а иногда – нет, что культура иногда совершенно случайна, а иногда демонстрирует некоторую регулярность, что прочтение какого-либо языкового сообщения – а следовательно, понятийное постижение – в действительности произвольно, но в некоторых границах. Одним словом, что мир, в котором мы живем, не особенно добр, но и не особенно зол, а ни то ни се. Почему же такие простые истины нельзя было изложить на нескольких страницах? Потому, ответил бы Лем, что такова наша культура, привыкшая искать глубокую истину в сложных ученых рассуждениях. Если эту истину представить в слишком простой и лаконичной форме, никто на нее не обратит внимания. Глас вопиющего в пустыне не должен звучать слишком кратко», – написала 29-летний культуролог Малгожата Шпаковская, которая всего через месяц после выхода статьи будет арестована за соучастие в деле тайной передачи документов о студенческом протесте в парижскую «Культуру» и получит три года тюрьмы[736].
Во «Вспулчесности» с «Философией случая» расправился 40-летний журналист Александр Вечорковский – инженер по образованию, внезапно проявивший подкованность в лингвистике и философии. В чрезвычайно ироничной манере журналист показал, что Лем замахнулся ни много ни мало на создание теории единого поля культуры, но не сумел отличить лингвистического структурализма от этнографического и не к месту применил марковский процесс, поскольку тот не подходит для изучения биологической и культурной эволюций. Походя высмеяв выспреннюю наукообразность языка монографии, Вечорковский закончил следующим цветистым сравнением: «По равнине, на которой росли и розы, и сорняки, проехался танк лемовской „эмпирии“ и передавил сорняки: новый роман – за информационную патологию; феноменологию – за пустую философию, без десигнатов; попытки применения релятивистской физики и математики в области литературного анализа – за неверность метода и невежество его приверженцев. Сорняков поменьше не счесть, хотя среди них попались даже Фрейд и Юнг. А розы? Розы Лем заранее вырвал. Эстетику и этику он осторожно извлек из почвы литературоведения и запретил – до времени, пока Станислав Лем не издаст следующего романа <…>»[737].