За океаном, за неисчислимой армадой белых облаков, над которыми я летел на Запад, в зеленом канадском городке, в богатой культурной семье, я сидел за столом рядом со старенькой леди, важной хозяйкой дома. Сын ее, пригласивший меня в этот дом, талантливо ставил спектакли в экзотическом шекспировском театре, где выступали лучшие актеры трех континентов. Мы с ним оба были солдатами, с двух сторон начинали войну с одним и тем же врагом. Он тоже был в немецком плену, где встречался с нашими. Он просил нас, советских гостей, спеть в его доме наши песни. А мать — через переводчика — сказала, что есть у нее еще один сын, который теперь как раз в Советском Союзе. Ему, пишет он, там хорошо. Она очень хочет, чтоб и мне, сыну другой матери, было хорошо здесь, в их доме. И мне, и всем, кого пригласил ее сын, и всем вообще сыновьям — чтоб всем было хорошо. Она не была так проста, так грубовато и сердечно непосредственна, как мать моего донского друга, а все же улыбалась мне материнской улыбкой и непроизвольно, видно, не от радости, а по старости нарушая высокий, чопорный этикет, трясла морщинистой, седовласой головой. И хотя я чувствовал себя среди этой роскоши несколько связанно, хотя неприятно было, что чувства свои я вынужден передавать через рассеянно-усталого грамотея, — мне было хорошо. А в воспоминаниях это — еще лучше.
Да, это — правда, и навечно и радостно правда, что «ты жива еще, моя старушка», — я тебя часто и весело вижу, часто грущу по тебе грустью моих близких и далеких друзей, часто возвращаюсь к словам, к нехитрой мелодии впервые услышанной когда-то на рынке песни, к героине той песни — тихой рязанской матушке, к светлому, бессмертному образу, что родился в душе бесшабашного русского парня — поэта, близкого всем.
…Недавно в одном польском журнальчике, популярном и у нас, я увидел, словно светлую прогалину среди мелкой модной суетни, несколько душевных слов о нем, этом русском парне. То был репортаж о семье Есениных. Портрет красавца и удачный заголовок — просто «Siergiej» — и строчки той самой песни:
Мне снова захотелось плакать от счастья и грусти, мне снова захотелось жить.
Я благодарен этой милой польке, автору репортажа, которая помогла мне поймать мысль, подтолкнула сказать наконец слово, которое долго вынашивал.
Слово о том, что многое в нашей жизни преходяще, многое минует, а правда чувств, правда поэзии — остаются.
БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ
На мою довоенную деревенскую юность горьковского слова в сравнении со словом других русских и мировых классиков досталось очень мало. В записях сохранились названия его немногих произведений, впервые прочитанных мною осенью тридцать второго года, а в памяти порой оживает юношеская жажда, с которой тогда воспринималось прекрасное и мудрое.
Песня встреч дождя, что хлещет в глаза, песня под грохот громов — это и это больше всего помнится из «Моего спутника». И не просто помнится, а каждый раз, когда ты и сам окажешься под такой грозой, поешь… ну, не скажу, под Горького, однако в озорной, диковатой и окрыленной радости сразу же вспоминая его.
Такую же радость жизни, желание не поддаться в борьбе с невзгодами очень свежо, своеобразно я тогда почувствовал, конечно, в «Песне о Буревестнике», конкретно историческая революционность которой была понята позже, и в «Легенде о Марко», где очень импонировало и звало к необычному задорное: