«Стозвучен бред пернатого певца…»
Стозвучен бред пернатого певца,
Хоть суженой подруги он не видит.
Она восторгов певчих не обидит
Ни злобностью, ни дурнотой лица.
Он кличет в ночь, она в ночи молчит,
Лишь внемлет песне, чьей, сама не зная, —
И неизбежность вешняя, ночная
Самозабвенных друг ко другу мчит.
Как им она, он ей изумлены,
Когда в шатре незыблемых черемух
Их сблизит миг восторгов незнакомых, —
Так обеспечен бред иной весны.
«Уж нынче, кажется, серо…»
Уж нынче, кажется, серо,
И злобно воздух бьет
Закоченевшее перо, —
А он поет, поет.
Цветущ и ломок на ветру
Деревьев звонкий лед.
Страшнее ночи поутру, —
А он поет, поет.
Вон мертвая лежит сестра,
Чей легок был полет;
Где клюв — там черная дыра.
А он поет, поет.
«Со своею трелью чистой…»
Со своею трелью чистой
Между ледяных ветвей
Стойко стынешь, голосистый,
Странный рыцарь, соловей.
Пусть воспоминанью минуть
О трепещущем крыле,
Где всему дано остынуть —
Песне, плоти и земле.
Пой в окоченелом мире, —
За пределом человечности,
В звездной выси, в черной шири
Без границ морозы вечности.
СТИХИ ОБ АРМЕНИИ
На окраине
Как поднимешься в старый город,
Перепрыгнешь пенный поток,
Из проспектов и парков скоро
В вековой попадешь Восток.
Здесь ветшающие балконы
Всем узором своих затей
Тени вписывают в наклоны
Облупившихся плоскостей.
Здесь отпасть зеркала не успели
В сталактитовых потолках,
Опрокинувшие постели
С заплатами на тюфяках.
Здесь под аркой былой мечети —
Несмолкающий гам игры,
Койки ржавчина, чан из меди,
Поистершиеся ковры.
А там, по безлюдью сухому,
У последних лачуг на слом,
Где безликий небесный омут
Перерезан косым стволом,
По каменьям бредя из упорной
Городской базарной жары,
Ослик тащится черномордый
В легкий воздух своей горы.
Былые жилища
Входили во дворик по плитам, стертым
Многосемейностью, где до поры
Треснувшей глиной еще подперты
Кровли, трамбованные пятой жары.
Шли, нагибаясь под тлен обносков,
По галерейке, где крови алей
Перец горячим свисает лоском
С ее перекошенных костылей.
Нехотя вспомнишь: иная хибара
По уши в камень, бывало, вросла.
В ней одиночество бабкою старой,
Кажется, с горя сгорит дотла.
В те годы, гостем блуждая незваным,
Пугался я рвани полуголых старух,
Грязным ошмагом, что смертным саваном,
Еще пеленавших свой бедный дух.
В черном, стоит у порога, подолгу
Смотрит, смотрит, смотрит — куда?
Ждет ли, тревогой вжигаясь в дорогу
Сына, потерянного навсегда?
Свет не заглядывал в эти жилища
Скорби бесслезной и нищеты,
То были не хижины, а пепелища,
Даже лишенные суеты.
Кондитер
Под уступом скалы, на белёсом пути к Канакеру,
За камнями ограды — ручьём перерезанный сад,
Где чинар сановитый, где персики сладки не в меру
Где топорщатся смоквы и мреет серебряный пшат.
Здесь кондитер живёт. Он потеет над тестом и кремом
Целый день в Ереване. Вернётся домой Арташес,
Гостя сам зазовёт, — к философским склонен он темам.
Прочитает стихи, а супруга очистит дюшес.
Как-то в день выходной, под скалою, где сад Арташеса,
Брёл я в гору — и вижу: кондитер, до пояса гол,
Мерно ломом долбит вековечную толщу отвеса:
Вырубает ступени, уже до четвёртой дошёл.
Я приветствовал друга. В поту и в пылище знакомо
Улыбнулся кондитер: — «К полудню закончу ступень.
Остаётся шестнадцать. По лесенке ближе до дома». —
Лом на солнце блеснул и в горячий вонзился кремень.
Патриархальная зима
А я люблю пустынный Алагёз,
Когда, одетый донизу снегами,
Он отрешенно смотрит в синь небес,
И лишь Касах струится под ногами.
Пора зимы покойна и легка;
Неспешный день не проливает пота,
Чернеют гордо башни кизяка
И льнет к огню домашняя работа.
В прозрачности, похожей на весну,
То горьковатым вдруг потянет дымом,
То чей-то зов пронижет тишину,
А горный склон в сиянье нестерпимом.
Сорвется камень, пропоет петух,
Пройдутся овцы по замерзшим лужам,
А веретена в пальцах у старух
Поют жужжа: «Мы кружимся, не тужим;
И крутимся, и трудимся, и служим,
И вековечной песней тешим слух».
Эчмиадзин
(двадцатые годы)
В пыль приседают верблюдов горбы.
Кресло пустует индийской резьбы.
Кисти чужой кипарисы и розы
Просалили белый как воск амвон.
Черные Мкртичи и Мартиросы
Сдергивают с купола тоненький звон.
Темень отпрянет песчаной бури —
И лбы наклонятся к миниатюре
В тоске, что когда-то умел монах
В узорочье вписывать лазоревых птах
Под тонконогой, с подхватами, скиньицей.
Глазок монашеских угольки
Угодливо водят по затхлой ризнице,
Где злому поветрию вопреки
Милостью божией не знали изъятия
Жезлы, потиры, пелён шитьё,
И кем-то подобранное вблизи распятья
И золотом охваченное копьё.
За оградой сады румянят плоды,
А здесь из глиняной немочи —
Ветла, что метла, и следы у воды
Расходуют сплетен мелочи.
Встречаются где-нибудь более двух,
Вздыхают: а было ль пророчество,
Чтобы угодников плотский дух
Обидел таким одиночеством?
Озарен ереванской турбиной,
Край и за полночь не тонет во тьме.
Вот миновали мы приют голубиный,
Узкоокий храм Рипсимэ.
Золотошитые сады сардара
Обвевал на лету бензин.
Так отведал я древнего дара,
Так увидел Эчмиадзин.