В первой трети XIX века немецкая философская мысль, представленная могучими умами и оригинальными теориями мироустройства, пересилила французское влияние и крепко овладела сознанием русского образованного общества, мятущегося между жаждой мученичества, тягой к справедливости и сознанием собственного бессилия. Это было время «когда слово «философия» имело в себе что-то магическое», вспоминал впоследствии Ив. Киреевский. Философская рефлексия становится неодолимой страстью. «О эти муки и боли души, – как они были отравительно сладки! О, эти бессонные ночи, – ночи умственных беснований вплоть до рассвета и звона заутрени!» (Ап. Григорьев).

Так, в мистико-оргиастическом угаре, рождалось русское любомудрие.

Особенно повезло гегельянский системе, которую поначалу восприняли едва ли не как божественное откровение. Упоение ею походило на какое-то философическое безумие. Дошло до того, что «Науку логики» Гегеля принялись перелагать в стихи.

Гегельянство привлекало прежде всего своей отточенной формулой германского «орднунга»: «Все разумное – действительно, все действительное – разумно». Казалось, в ней бунтарство примиряется с консерватизмом. Достаточно осознать разумность мироздания, а мировой дух непременно реализует себя в ходе исторического развития. Но «что немцу хорошо, то для русского – смерть», и вскоре страстная русская натура, испуганная близостью этой мысли к принципам самодержавия, бросилась в противоположную крайность.

Весьма показательна в этом отношении эволюция Белинского. Его первое впечатление от чтения Гегеля было ошеломляющим: в полночь у себя в комнате он, содрогаясь от горьких рыданий, без колебаний отрёкся от своих юношеских убеждений: «Не существует ни случая, ни произвола: я прощаюсь с французами». В одну ночь он сделался консерватором и поборником самодержавия. «Я гляжу на действительность, – пишет он в 1837 году, – столь презираемую мною прежде, и трепещу таинственным восторгом, сознавая её разумность». «Воля Божия, – читаем в его письме Бакунину, – есть то же, что необходимость в философии, – это «действительность».

Но постепенно его начинают терзать мучительные сомнения, что, поступая таким образом, он становится на сторону несправедливости, которую ненавидит больше всего на свете. Если все разумно, то все оправдано. Остаётся только пропеть «осанну» кнуту, крепостному праву и Сибири. Принять мир таким, как он есть, со всеми его страданиями, на какой-то миг показалось ему признаком величия духа, пока речь шла лишь о собственных страданиях. Но как смириться со страданиями других? И он разворачивается знамя бунта. Если смириться с чужими страданиями невозможно, значит, что-то в мире не поддаётся оправданию, и история не укладывается в рамки разума.

Его одинокий протест находит выход в следующем резком обращении непосредственно к Гегелю:

«Благодарю покорно, Егор Фёдорыч (Георг Фридрих. – С. Ц.), – кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением, честь имею донести вам, что, если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лествицы развития, – я и там попросил бы вас отдать мне отчёт во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр., и пр.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братии по крови… Говорят, что дисгармония есть условие гармонии; может быть, это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, кому суждено выразить своей участью идею дисгармонии…» (из письма Белинского к В.П. Боткину от 1 марта 1841 г.).

Со всей присущей ему страстью он ополчается против Гегеля, используя в качестве оружия у него же почерпнутые методы. «Что мне в том, – пишет он теперь, – что живёт общее, когда страдает личность». И в другом месте: «Для меня теперь человеческая личность выше истории, выше общества, выше человечества».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже