– Ради Бога, извините меня. – Он сел рядом и опять закурил папиросу. – Я немилосердно задержал вас. Что же теперь делать? До трех мне надо успеть пообедать, а в три меня вызывают на заседание Аграрного банка.
Пока он говорил, я соображал: можно ли мне поставить в счет своей фирмы обед с господином шефом? И если можно – собирался предложить шефу соответствующий выход из положения: пообедать вместе и за обедом переговорить о делах. Но он упредил меня и предложил пройти с ним в его ресторан, где он никому не позволяет платить за себя.
Подали суп с пирожками. Господин шеф внимательно присмотрелся к супу и с жестом брезгливости и отчаяния отодвинул его от себя:
– Черт знает!.. Послушайте, – обратился он к лакею. – Разве вы не знаете, что я не выношу эти плавающие сальные пятна?!
Действительно, на поверхности довольно жиденького супа желтели два-три маслянистых пятна. Лакей рассыпался в извинениях и через минуту принес нечто, напоминавшее воду, в которую попала крупинка крахмала. Господин шеф проглотил несколько ложек. На пирожок он и не посмотрел.
На второе подали рыбу. Это был майонез, с которым я прекратил знакомство в 1919 году. Сказать по правде, не без трепета приступал я к этому кушанью, которое казалось мне легкомысленной причудой гениального римлянина-чревоугодника. Однако шеф отнесся к майонезу с нескрываемой иронией.
– Врач категорически запретил мне все рыбное, – объяснил он, отодвигая тарелку.
Я произнес что-то вроде «а» или «э» и тоже отодвинул тарелку, но уже пустую. Мне становилось не по себе. Разговор о деле не начинался, а настроение моего визави явно портилось.
В момент, когда я откашливался, чтобы задать наводящий вопрос, он оторвался от внимательного изучения карты и, подобно полководцу, убедившемуся в неминуемом поражении с фронта, фланга и тыла, воскликнул:
– Прямо не знаешь, что есть!
Карта разнообразных яств, которую он держал в руках, была двойная и мелко-мелко исписанная. Тяжело вздохнув, шеф передал ее мне:
– Придется опять сухарики в молоке, – пожаловался он.
А я, утратив последние остатки человеколюбия, заказал кровавый бифштекс…
В конце обеда, когда я попеременно прихлебывал то вино, то черный густой кофе, а господин шеф меланхолично помешивал жидкий чай, состоялся наш деловой разговор. Он занял ровно четыре минуты. Мы вышли. По пути между рестораном и входом в контору, где ожидал мотор, господин шеф жаловался мне на бедствия, причиняемые желудком. Оказывается, на ночь ему разрешалось выпивать чашку процеженного куриного бульона и съедать не более двух бананов. Расставаясь и еще раз, усердно пожимая мне руку, господин шеф осведомился: не правда ли, я не сержусь на него за его невольный субботний обман?
– Видите ли, – шепотом прибавил он, – у моей жены были несчастные роды, она скинула мертвого… После этого я ей ни в чем не могу отказать… До свидания, благодарю вас! – крикнул он на прощание и укатил.
Глава VII
Маштай, сын Тенгиза
Не на второй день, а на второй час нашего знакомства Маштай с какою-то стыдливой и торжествующей в то же время улыбкой взял у меня карандаш и бумагу и написал невыносимыми каракулями: «Маштай С………»[39]. В его – мало сказать «больших», но нечеловечески громадных – пальцах карандаш мой выглядел гвоздем, случайно попавшим в ящик с болтами. Писал Маштай очень долго и, когда приукрасил последнюю написанную букву своего имени небрежной загогулиной, лоб его был мокрым.
– Слушай, ты великолепно пишешь! – вскричал я. – Клянусь Аллахом, пока я гощу у вас, ты выучишься писать не хуже нашего председателя!
Торжествующий Маштай смотрел на меня счастливыми от такого обещания глазами и в душе, вероятно, допускал возможность – как говорят теперь – «догнать и перегнать» председателя. Как бы там ни было, ежедневно после обеда мы сидели с Маштаем в тени за конюшней и упражнялись в чтении и письме. Читал Маштай со скоростью вьючного коня, идущего в гору. Беда его заключалась в том, что собственной воли к грамотности у него недоставало, а из окружающих только писарь сельского правления мог его поддержать; но ни Маштай к писарю, ни писарь к Маштаю никакого расположения не чувствовали. Дело в том, что со времени вступления Далгата, среднего брата Маштая, в должность старшины сельский писарь лишился кое-каких незаконных доходов. Итак, между писарем и сородичами Далгата пролегла вражда.
С другой стороны, в семье Маштая мнения по поводу его попыток просветиться разделились. Его братья, Кумук и Далгат, стояли «за» грамотность, а мать и сестра – «против».
Что касается Тенгиза, то он однажды и навсегда по этому поводу сказал:
– Маштай! Будь правдив с собою и великодушен с людьми. И проживешь свой век, и будешь в почете… А о грамоте меня не спрашивай, я не знаю…