— Вот-вот, — кивнул Денис, — что за гвоздь в душе? Это то, что звали раньше томлением духа. Но что оно означает, в конце концов? Если они хороши, то чем хороши? Если плохи, чем плохи? Перекати-поле, вы говорите, — это верно. Куда же катится это поле?
— Вот именно, — пробормотал Бурский, — куда катится поле?
Нас слушали артисты, их было несколько человек, самых близких, тех, кто последовал за Денисом, уйдя из театра, — Слава Прибегин, долговязый, с длинным конским лицом, с фанатичными неистовыми глазами цвета каленого каштана; Николай Гуляев, невысокий, крепенький, молчаливый, неизменно думающий свою неведомую думу, и Максим Рубашевский — веселый, бесшабашный человечина с льняными кудрями, с широкой, никогда не оставлявшей его улыбкой, общий любимец, ночной гитарист. Несколько поодаль сидела Наташа Круглова. В который раз меня поразило ее выражение — как всегда, молитвенно устремленный на Дениса взор, как всегда, в нем волнение и тревога, ей страшно, что ее бога обидят, и вместе с тем есть в этих очах что-то далекое, отрешенное, не принадлежащее этой минуте. Вся она, бесплотная, бледная, почти белая, без красок в лице, тоненький, чуть живой стебелек, занесенный невесть откуда ветром.
Камышина подошла к Денису и поцеловала его в лоб.
— Я буду звонить Серафиму Сергеевичу, — сказала она, комкая в руке платок, — храни вас небо.
Серафимом Сергеевичем звали Ростиславлева.
Бурский чуть слышно хмыкнул. Такие проявления чувств всегда казались ему искусственными. Между тем Камышина была вполне искренна. В высшей степени странное существо! Безусловно даровитая, с легко воспламеняющимся умом, но сколько экзальтации, граничившей почти с истерией, сколько лютости и нетерпимости к людям, думавшим несходно или попросту ей немилым, — она не давала себе труда хотя бы держать себя в руках. И какая растрата нервной силы — казалось, под смертельным напряжением дрожат обнаженные провода.
— Кстати, ангел мой, — она вдруг повернулась к Наташе, — почему вы говорите «бранный плат»? Что в нем военного? Я не поняла.
Фрадкин даже не дал Наташе разомкнуть ее бескровные уста.
— «Браный» через одно «н», Мария Викторовна, — начал он объяснять, по обыкновению, сильно жестикулируя, — это значит узорчатый, понимаете какая штука? Могу вас заверить, это было удивительное искусство; об узоре как таковом можно было бы написать книгу. Вы даже не можете себе представить, какой виртуозности достигало рукоделье! Вы ничего не слышали о берчатых занавесях? Это что-то особенное! Редчайшее! Льняная узорчатая ткань! Понимаете какая штука?!
На лице Камышиной было столько страдания, что мне стало даже жаль ее. Мало того, что она не переносила Александра Михайловича — по-моему, он внушал ей почти физиологическую антипатию, — слушать от него объяснения, допустить, чтобы о н растолковывал ей значение незнакомого слова, которое она опрометчиво приняла за хорошо известное, было свыше ее сил. Все без исключения видели ее терзания, только один простодушный Фрадкин ничегошеньки не замечал.
— Ну, довольно, — не выдержала Камышина, — я устала от ваших диссертаций.
Фрадкин громко расхохотался, ее слова почему-то его рассмешили.
Стали прощаться. Бурский пожелал всего лучшего актерам, пожал руку Денису и Фрадкину, Камышину он неожиданно поцеловал в лоб, явно пародируя лобзанье, которым она только что наградила Дениса. От неожиданности Мария Викторовна на короткий срок потеряла дар речи, за это время мы с Бурским вышли на улицу.
— Что это вам вздумалось? — спросила я его.
— Я решил, что здесь так принято, — отозвался мой спутник. — Все прикладываются к челу друг друга. А вообще — занятный экземпляр эта дева Мария. Я думал, съест она бедного Фрадкина. Любопытно было бы ее приручить.
— За чем же дело стало? — усмехнулась я.
— Нет уж, увольте, — поморщился Бурский.
Помолчав, он сказал озабоченно:
— Талантливый зверь ваш приятель, хотел бы я знать, куда его понесет…
— Что вы имеете в виду? — я не поняла его мысли.
Но Бурский уже улыбался.
— А вы, значит, нотр дам де «Родничок»? Или только муза артиста? Помните картину Анри Руссо?
— «Муза, вдохновляющая поэта», — поправила я его.
Разумеется, я помнила это восхитительное произведение. Да и как забыть эту дивную парочку? Он — малый лет сорока пяти, в длинном черном сюртуке, темноволосый, с короткой стрижкой, со смуглым, продолговатым лицом, исполненным самоуважения и плохо скрытой ущемленности одновременно. Она — восторженная пожилая гусыня в легких одеждах, круглолицая, пухлощекая, с экзальтированной улыбкой на устах. Нет, пусть мы были моложе, меня не прельщала такая роль.
— Странная, однако, ассоциация, — покачала я головой.
— Пренебрегите, — великодушно сказал Бурский, — легкость в мыслях, ничего больше.
Тем не менее его слова заставили меня задуматься. Было нечто двусмысленное в моем положении, так сказать, заметной москвички, опекающей малоизвестного завоевателя из провинции. Не столь даже странное, сколь книжное. Нашим отношениям не хватало естественности, той самой, к которой стремился — я это чувствовала — Денис.