— Ничто не забыто, — сказал отец, который мгновенно все понял. — Со спектакля не только все началось, спектакль и дал толчок нашим парениям. В сущности, весь этот спор, если его можно так назвать, имеет основой те претензии, если и их так можно назвать, изложенные в известной статье, мы говорили о ней доро́гой. Речь идет о мере быта вообще и юмора в частности в произведении.
— Мне что-то боязно, — сказал Денис. — Статья, как говорят, замечательная, я — лицо заинтересованное, судить не берусь, но ведь она требует от меня такого масштаба, который вряд ли мне по плечу. А юмор, мне кажется, необходим, если он ненавязчив, конечно.
— Юмор навязчив по своей природе, а уж старый юмор, с которым вы имеете дело, тем более, — сказал Багров. — Я вам сознаюсь, что этот юмор с его демократическим соленым привкусом меня не очень-то веселит. Ни отечественный лубок, ни фарсы и фаблио, ни фацетии. Я всегда был равнодушен к Рабле, на которого нынче такая мода, а уж брандтовский корабль дураков не вызывал у меня даже улыбки.
— Не знаю, — хмуро сказал Денис, — я говорю вам, что ставлю «Странников». Выдержать все тяготы скитальчества без улыбки было попросту невозможно.
— Думаю, — сказал отец, — что беда в нашей старческой изысканности. Я имею в виду наш век, не ваш возраст, — он шутливо поклонился Багрову. — Грубоватость той далекой поры кажется наивной и меньше воздействует.
— Грубоватость всегда наивна, — заметила я, — в этом ее сила и эффективность. А ее юмор не кажется мне исчерпанным. Другое дело, что надо иметь к нему вкус.
— Благодарю вас, — сказал Багров, — в устах прелестной молодой особы этот призыв особенно впечатляет.
— Ах, как хочется быть молодой и прелестной, — я печально вздохнула, — но профессионал не имеет ни пола, ни возраста. Дело не в далекой поре, которую перешагнуло время. Сельская и городская улица творят с тою же, если не с большею, интенсивностью. Бесспорно, отходы этой речевой стихии неимоверно велики, но именно с юмора и начинается отбор. С ним грубость перестает быть лишь грубостью.
— Делает первый шаг к художеству, — сказал Ганин с комической торжественностью.
— Если хотите — да, — подтвердила я с вызовом.
— Браво, прекрасная матерщинница, — сказал Ганин.
— Я думаю, что Александра Георгиевна права, — сказал Денис, не сводя с меня глаз, — во всяком случае, я так ощущаю.
— Александра Георгиевна всегда права, — кивнул Багров. — Как известно, это ее специфика. Почти профессия. Но в русском скитальчестве, с которого начался наш разговор — Сашенька не присутствовала при его начале, равно как и Борис Петрович, — в русском скитальчестве я усматриваю прежде всего глубоко драматическую основу, да зачастую еще религиозно окрашенную. Ваш будущий спектакль, Денис Алексеевич, будет весьма односторонен, если не примет во внимание этой посылки.
— Естественно, — сказала я, — но ведь именно драматический пласт лежит на поверхности. Скиталец вызывает традиционное участие. Он бредет в рогожке и лыковых лапоточках, бредет в стужу и зной, днем и ночью, он сир, наг, его неблагополучие дано исходно. Однако здесь не только судьба, здесь и выбор судьбы, и тайное удовлетворение ею, а значит, и преодоление, которое без юмора почти невозможно. Что же до религиозности, то она ему не помеха. Монахи были первыми ерниками.
— «Монашеские шутки» ничуть не противоречили их благочестию.
— Я полагаю, что, одурев от своей аскезы, они с особым удовольствием развлекались, — заметил отец. — Иначе трудно было бы выдержать эту жизнь с ее чередой молитв, служб и самоограничений.
Вмешательство отца было своевременным. Почувствовав, что поле боя остается за мной, Ольга Павловна заволновалась. Она могла спорить с Багровым, но не любила, когда с ним спорили — да еще небезуспешно — другие. Отец чутко ощущал ее настроение и с большим искусством приводил наши дискуссии к почетному для всех сторон ничейному итогу.
Справедливости ради должна признаться, что известие о новой работе Дениса не было для меня неожиданным. Он уже успел рассказать мне о «Странниках», о том, что трудится над ними с гро-мад-ным (он любил это слово и очень смачно его произносил) увлечением, и я имела время поразмыслить над этим замыслом. Но справедливо будет сказать и о том душевном подъеме, который я испытывала, произнося свои монологи. Я видела, как смотрит на меня Денис, видела, что он любуется мной, и казалась себе в самом деле и молодой и прелестной. Казалось, что я легко, с особой грацией двигаюсь, что глаза мои лучатся больше обычного, что в них и впрямь есть некая одухотворенность; я была уверена в каждом своем жесте, в том, что говорю, в том, как говорю, — великое дело вдруг почувствовать себя предметом восторга! Изредка я ловила на себе взгляд Ганина, и мне чудилось, что он понимает, откуда этот свободный полет, но даже эта догадка меня не смущала — то был миг прекрасной раскованности, и я была благодарна Денису.
Разошлись поздно. На прощанье Ганин сказал:
— Вы были в ударе. Бедный Мизгирь!
— Уверены, что бедный? — спросила я, чувствуя, что от меня исходит прямо-таки неприличное сияние.