— Никак не меньше вашего ценю Мостова, — сказал он веско. — Думаю, что мне смешно это доказывать. Вы многого от него ждете? Я — еще больше. Именно поэтому я должен найти в себе силы противостоять хору и сказать свое мнение, хотя бы оно шло вразрез с общими эмоциями. Тем более что все эмоции зыбки, а театральные — и вовсе эфемерны. Взбудоражить премьерную публику не так уж трудно, она х о ч е т быть взбудораженной, талантливый человек знает чувствительные местечки этого организма и обладает средствами воздействия на них. Но восторги проходят, чтобы смениться новыми. Остается лишь дело. А дело делается не тем, чтоб заставить хлопать в ладоши. Дело в том, чтобы заставить головы работать верно.
Ростиславлев помолчал и, приподняв свои белые брови, почему-то строго взглянул на меня.
— В этой работе Денис Алексеевич неточен. Вы все время напоминаете, что он художник, я не люблю этого слова, его примеряет на себя всякий, кому не лень, но пусть будет по-вашему — художник так художник. Однако художество начинается с точности. С точности общей мысли и с точности каждого звена. О неточности общей мысли я уже говорил, хотя вернуться к этому все равно придется. Но вы неточны и в частностях, ибо они — следствие все той же неверной первопричины. Ведь в странничестве нет правых и виноватых, все бредут одной толпой неведомо куда, все слилось, все смешалось. И в итоге в этом едином потоке вы свели юродивых и скоморохов. Между тем нет никого дальше друг другу!
— Почему же? — пожал плечами Денис.
— Потому что они — враги, — резко сказал Ростиславлев.
— Враги иной раз ближе друзей, — возразил Денис. — В конце концов юродивый — это содрогнувшийся скоморох.
— А скоморох — это юродивый, отринувший страх, — сказал Ганин.
— Все это игра словами, — махнул рукой Ростиславлев. — Но то, что вы побратали юродивых со скоморохами, — еще полбеды. В конце концов, и те и другие выломились из жизни, и тех и других ветер носит. Но ведь у вас и мужик в этой компании, вы и его с земли сорвали, и точно внушаете мне: вот теперь, когда он бросил очаг, он и чище и выше. Если он хочет дочь замуж выдать, зажить своим домом, укорениться в мире, он вам тут же становится противен или несносен. И уж вы сумеете его испаршивить, у вас на это средств хватит. На то вы, как уже сказано, — художник. Взмах вашей талантливой кисти — и вот уже нет людей, одни свиные рыла.
Эта горячая и достаточно живописная реплика прозвучала — должна в этом сознаться — вполне убедительно. Ольга Павловна произнесла с одобрительным смешком:
— Однако какой вы полемист. Не хотела бы я иметь вас противником.
Багров хранил молчание, но я видела, что Ростиславлев вызывал у него интерес. Ганин еле заметно улыбался, и я не взялась бы сказать, что означает эта улыбка. Отец хмурился, мне вдруг показалось, что он не то удручен, не то озабочен и что мысли его — далеко. Я посмотрела на Дениса. Он нервно комкал салфетку. Положение его было и впрямь непростым. В защите собственного произведения всегда есть что-то жалкое, вместе с тем он не мог не видеть, что слова Ростиславлева оказали свое влияние.
— Позвольте, — сказал Бурский, — что значит: нет людей, одни свиньи? Свинство в роде людском — черта распространенная. Если свести жизнь к печеву и хлебову, к душевной и умственной неподвижности, освинячиться очень и очень можно. Люди на то и люди, чтоб не уткнуться в корытник.
Не скрою, что я была очень благодарна Александру, тем более что помнила его упреки Денису и боялась еще одной атаки.
«Слава богу, пронесло», — мысленно я облегченно вздохнула.
Но я поторопилась.
— Однако ж, Александр Евгеньевич, — сказала Камышина, — вы и сами говорили Денису Алексеевичу, как опасно это перекати-поле, несущееся по стране…
«Памятлива ты, — подумала я с раздражением. — Вспомнила б заодно, как тебя эти опасения злили!»
— Мария, ангел мой, — вздохнул Бурский, — я — скрытый парнасец и люблю искусство. Я люблю быть взволнованным, это моя слабость. Кроме того, я могу высказать наблюдение, может быть, даже мысль, но пусть они даже вышли из моих уст, они не должны командовать мною. Это противоестественно. Хоть мир и полон противоречий.
— Справедливо, — сказал отец. — Мог же Леонтьев со всем своим охранительским пафосом вдруг пожелать победы Парижской коммуне.
— Вот что такое фанатики! — усмехнулся Ганин. — Он считал, что тогда-то все увидят невозможность экономического равенства. Пусть погибну я, пусть падет все, что мне мило, но пусть все убедятся, что я прав!
— Ну что ж, — сказал Ростиславлев, — правоту редко удается доказать без жертв.
Мне почудилось, что в этот миг его глаза побелели под цвет резко сошедшихся на переносице бровей. Все смолкли, даже Ольге Павловне, обычно не склонной обращать внимание на грозовые перепады, возникающие в застольных беседах, даже ей стало не по себе. Мне почудилось, что колючий холодок коснулся моих лопаток.
Видимо, желая разрядить атмосферу, отец сказал:
— Леонтьев был еще и эстет, все буржуазное вызывало у него этакую феодальную брезгливость. Что бы он ни думал о коммунарах, Тьер был для него невыносим.