Пиррон. Недоверия, небывалого еще доныне, недоверия ко всему и ко всем. Это единственный путь к истине. Правый глаз не должен доверять левому, и свет должен в течение известного времени называться тьмой. Вот тот путь, которым вы должны идти. Не думайте, что он приведет вас к деревьям, увешанным плодами, и прекрасным пастбищам. Мелкие жесткие зерна встретите вы на нем – это зерна истины. Долгие годы будете вы пригоршнями поглощать заблуждения, чтобы не умереть с голоду, хотя вы и будете уже знать, что это заблуждение. Но зерна истины будут посеяны, зарыты в землю, и кто знает, может быть, настанет когда-нибудь день жатвы. Никто, кроме разве фанатика, не осмелится, наверное, это обещать.
Старик. Друг, друг, и твои слова – слова фанатика.
Пиррон. Ты прав! Я буду недоверчиво относиться ко всем, и даже своим словам.
Старик. Если так, то тебе останется только молчать.
Пиррон. Я скажу людям, что должен молчать и что они не должны доверять и моему молчанию.
Старик. Значит, ты отказываешься от своего предприятия?
Пиррон. Вернее, ты показал мне врата, чрез которые я должен войти.
Старик. Я не знаю, понимаем ли мы теперь друг друга вполне.
Пиррон. Вероятно, нет.
Старик. О, если бы ты вполне понимал хоть самого себя.
Пиррон
Старик. Ты молчишь и смеешься, друг, не в этом ли теперь вся твоя философия?
Пиррон. Право, это была бы не самая плохая.
214
Европейские книги. Своими творениями Монтень, Ларошфуко, Лабрюйер, Фонтенель[68] (особенно его «Диалог мертвых»), Вовенарг[69] и Шамфор[70] больше роднят читателя с древностью, чем любая группа шести авторов других стран. Эти шестеро вместе образуют крупное звено в великой цепи Возрождения. В их созданиях опять воскрес дух последних столетий пред нашею эрою. Их книги выше национального вкуса и той философской окраски, которой отливает и должна ныне отливать всякая книга, чтобы прославиться. В них больше, чем в целой немецкой философии, содержится истинных мыслей из числа тех, которые порождают мысли, и… я затрудняюсь точно определить. Достаточно, если я скажу, что мы имеем тут дело с авторами, писавшими не для людей и не для мечтателей, не для молодых женщин и не для католиков, не для немцев, не для… (я снова затрудняюсь закончить мой перечень). Чтобы яснее выразить похвалу, я скажу, что, пиши они по-гречески, их понимали бы и греки. Напротив, из писаний лучших немецких мыслителей, например Гёте и Шопенгауэра, много ли уразумел бы даже сам Платон, не говоря уже об отвращении, которое внушил бы ему их туманный стиль, иногда тощий, как щепка, иногда полный преувеличений. (Гёте, как мыслитель, стремился в своих творениях обнять облака, а Шопенгауэр все время не безнаказанно блуждает среди аллегорий и сравнений предметов, вместо того чтобы рассмотреть сами предметы.) Между тем эти двое в этом отношении грешат еще меньше других немецких мыслителей. Наоборот, у вышеупомянутых французов такая ясность, такая красивая определенность. Греки, обладавшие очень тонким слухом, одобрили бы их искусство, а особенно пришли бы в восторг от этой французской остроты слога: они очень ее любили, хотя сами не были особенно сильны в этом отношении.
215