Преодолевая стыд, а может быть, пытаясь оставаться с ним столько, сколько сумеет, Ханс поддался любопытству. Это как-то чувствуется? прошептал он шарманщику в ухо. Казалось, что вопрос старику понравился. Чувствуется, сказал старик, оно пахнет, оно к тебе прикасается. Но особенно, кхэ, оно слышится. Ты входишь в него постепенно, как будто с кем-то чем-то меняешься. Но все очень медленно, кхэ, очень медленно, оно узнаваемо, понимаешь? оно приближается, и ты его слышишь, как будто снаружи замирает, кхэ… какой-то мрачный аккорд, и в нем есть ноты пронзительные, и ноты печальные, они все между собой в ладу, одни взмывают, другие опадают, кхэ, взмывают, опадают, разве ты не слышишь? не слышишь? не…?
Доктор Мюллер дважды прочистил горло. Ханс испуганно обернулся, вместо приветствия Мюллер снял шляпу. Я уж думал, что вы не придете, воскликнул Ханс, скорее умоляюще, чем укоризненно. К несчастью, ответил доктор, приходится навещать слишком много больных. Ханс промолчал и отодвинулся от постели больного. Доктор Мюллер встал на колени возле тюфяка, прослушал грудную клетку старика, измерил ему температуру, вложил в рот пилюлю. У него довольно сильный жар, сообщил Мюллер, но, похоже, ему лучше. Доктор, возразил Ханс, он потеет и дрожит! как ему может быть лучше? Сударь, возразил доктор Мюллер, вставая на ноги, я в своей жизни видел многих людей, проходивших через этот кризис, и я вас уверяю, что редко встречал кого-то, кто бы так мало страдал. Вот, смотрите. Пощупайте его запястье. Пульс у него спокойный, удивительно спокойный для такого скверного дыхания: кажется, он засыпает, смотрите, а? ну да! он уснул. Что ж, это самое лучшее, что он мог бы сделать. Ему требуется покой, полный покой. А теперь расслабьтесь, сударь, я дал ему снотворное. Отдохните вы тоже.
Прошла долгая неделя, наполненная слякотными часами. Здоровье обладает одним скользким свойством: его стремительное истощение неуловимо. В то время как болезнь, наоборот, сдерживает, останавливает время, которое сама же парадоксальным образом истребляет. Немощь наваливалась, расползалась по телу больного, втирала в него новые тени. Его конечности усохли. Кости обтягивала лишь прозрачная пленка. Когда жар доходил до своего апогея, руки его тряслись вдвое лихорадочней, выбрасывая в воздух зашифрованные узоры. Тем не менее казалось, что старик угасает с какой-то кроткой естественностью. Когда его не изматывали обмороки и тошнота, он даже мог приподняться на грязном тюфяке и пристально вглядывался во что-то скрытое в сосновой роще и еще дальше, за ее пределом. Тогда Франц, покидавший свой пост у постели хозяина только для того, чтобы поискать пропитание и справить среди деревьев нужду, тоже навострял треугольные уши и сосредотачивал взгляд. Слушаешь, Франц? поощрял его шарманщик, слышишь ветер?
Ханс приходил в пещеру каждый полдень. Он приносил шарманщику обед, следил за тем, чтобы больной достаточно пил, и оставался с ним до сумерек. В зависимости от того, был ли шарманщик в силах, они разговаривали или молчали. Старик много спал и почти не жаловался. Казалось, что Хансу было гораздо страшнее, чем самому больному. Франц тоже нервничал: он напрягался, выпускал из пасти облачка пара и как-то раз даже попытался укусить Ламберга, когда тот вошел в пещеру. Однажды Ханс задремал возле старика и очнулся, дрожа перед погасшим костром. Он снова раздул огонь и в темноте отправился к себе привычной дорогой через мост, так часто хоженой за этот год. Но если раньше прогулки по невидимым лугам казались ему таинственными и навевали легкую эйфорию, свойственную человеку, который добровольно решился на риск, то теперь они были долгими, утомительными и безрассудными. Едва переступив порог своей комнаты, он укутывался во все, во что мог, падал на кровать и спал несколько часов кряду. Утром с трудом разлеплял глаза. Обтирался холодной водой, пил три чашки черного кофе кряду, писал письмо Софи и садился за перевод. Большую часть времени он сидел, уткнувшись в работу и шевеля губами над какой-то книгой, написанной на враждебном, непостижимом, тарабарском языке.
Как-то раз он вышел из дому с опозданием. Увидев, что свободных экипажей нет, и оценив стоявшую на Рыночной площади очередь, он решился идти пешком. Но вместо того чтобы выбрать привычную Речную дорогу, свернул на боковую тропинку, ведущую напрямик к сосновой роще и пещере. В путь он отправился с совершенно пустой головой. Холодные дожди размыли землю. Ветер, вялый, как прохудившийся мешок, то и дело менял направление. Вдалеке то появлялись, то исчезали исчирканные бороздами пшеничные поля. Блеклый свет сужал контуры пейзажа. Такой денек (подумал Ханс) хорош для художников, но не для пешеходов. Он решил оценить, далеко ли еще до рощи, и тут понял, что заблудился.