И, верю, открылась мне вдруг сокровенная сущность этих кровожадных призраков, обступающих нас со всех сторон: некая грубая сила протаскивает их сквозь наше бытие – совсем как тот увядший миртовый цвет, плывущий по сточной канаве.
Мне показалось, будто окружающие дома взирают на меня с необъяснимой злобой. Ворота – разинутые черные пасти без языков; глотки в недрах вибрируют, готовясь родить сокрушительный вопль, пронимающий губительным ужасом все естество…
Что еще напоследок сказал студент о старьевщике? Я шепотом повторил его слова. Кого он имел в виду, говоря о
Я перевел дыхание, чтобы успокоиться и отогнать страх, навеянный рассказом. Чуть пристальнее присмотрелся к людям, ютившимся вместе со мной в подворотне. Подле меня стоял одутловатый старик – тот самый, что посмеялся над репликой про букетик. На нем были черный длинный сюртук и перчатки. Своими выпученными глазами он дотошно изучал ворота противоположного дома. Я невольно проследил за его взглядом и заметил, что он прикован к рыжей Розинe: она стояла напротив, улыбаясь, как и почти всегда.
Старик явно пытался привлечь ее внимание; и было видно, что Розина это понимает, но строит из себя неразумеющую. Наконец он не выдержал и вороватым шагом пересек улочку – забавно, с грацией большого черного резинового мяча перепрыгивая через лужи. Его, очевидно, здесь все знали, ибо отовсюду посыпались ремарки в его адрес. Босяк позади меня в красном плетеном шарфе, в синем военном картузе и при самокрутке, начиненной «Вирджинией»[7], за ухом гримасничал у корпулентного мужчины за спиной, однако смысла тех кривляний я не понимал.
Я понял только, что в еврейском квартале старика называли «масон»: на их жаргоне кличка эта применялась к человеку, охочему до незрелых подростков обоего пола и, в силу обширных связей, совершенно не боящемуся полиции.
Через минуту фигура Розины растворилась в темноте за воротами.
Мы открыли окно, чтобы выветрить табачный дым из моей крошечной комнатки.
Холодный ночной ветер пробрался внутрь, налетел на скудные пальто, висевшие на дверях, и они тихо заколыхались туда и сюда.
– Достойный головной убор Прокопа вознамерился улететь себе прочь, – молвил Цвах, показывая на большую шляпу музыканта, чьи широкие полы трепетали, как черные крылья.
Иешуа Прокоп весело подмигнул.
– Вольная птаха, – пробормотал он, – эта черная шляпа…
– Рвется до «Лойсичека», на танцульки… – молвил свое слово Врисландер.
Прокоп засмеялся, отбивая рукой такт под тонкий плач зимнего ветра над крышами. Потом он снял со стены мою старую, разбитую гитару, сделал вид, будто играет, и бравурно затянул писклявым фальцетом известную блатную песенку:
– Жил на свете Хаим, никем не замечаем, алте шмотес Хаим продавал…
– А быстро это ты наблатыкался в языке прохиндеев из гетто! – похвалил Врисландер, смеясь и тут же подхватывая куплет: – Хаим, гениг шойн, лавочку закрой, нам самим бы сбыть здесь самопал…
Хором Прокоп и Врисландер завели:
– Ай-ца, гоп-ца, а вот такое житье, ай-ца, гоп-ца – да вот такое бытье…
– Такие потешные частушки ежевечерне гнусавит у Лойсичека мишигене[8] Нафталий Шафранек в зеленых очках, а ему подбрасывает новые куплеты, подыгрывая на аккордеоне, расцвеченная бабеха, – объяснил мне Цвах. – Нужно нам как-нибудь сходить вместе до той кнайпе[9], мастер Пернат. Может, немного погодя, когда допьем этот пунш… что думаете? По случаю вашего очередного дня рождения!
– Да, да, пойдем с нами, – подхватил Прокоп, закрывая окно. – Такое стоит увидеть!
Далее мы пили горячий пунш, погрузившись в собственные размышления.
Врисландер выстругивал деревянную куклу-марионетку.
– Вы нас целиком отрезали от внешнего мира, Иешуа, – прервал тишину Цвах. – С тех пор как вы закрыли окно, никто и слова не произнес…