Помню, как однажды мы с отцом откуда-то вместе возвратились домой и услышали дружный хохот на террасе. Оказывается, и дядя Фред, и тетя Шарлотта независимо друг от друга решили заглянуть на улицу Монкальм на бокал вина. Фредерик пересказывал, что было на заседании комитета по благоустройству, а обе его дамы, Шарлотта и моя мать, умирали со смеху. «Макс! – закричал отцу старший брат. – Послушай, я тут рассказываю, какая сумасшедшая идея для привлечения туристов пришла в голову нашему другу Мортье. Лавры Мон-Сен-Мишельского аббатства не дают ему покоя, и он предложил устроить что-то подобное и у нас, быстро, дешево… где бы ты думал?» Отец не хотел ничего думать. С тетей Лоттой он опять был из-за чего-то в ссоре и снова вспомнил свою давнюю обиду на Фредерика за то, что он спокойно общается с «предательницей». Он очень сухо поздоровался с сестрой-близнецом. Тетя сразу как-то сникла и заторопилась домой.
– Фред, я все же не могу тебя понять! – возвысил голос мой отец, едва за тетей захлопнулись ворота. – Она тогда тебя предала. Публично от тебя отреклась. Ты вообще видел ту заметку в газете? Если бы видел, то, боюсь, не смог бы вести себя с Лоттой так, как будто ничего не было.
– Она попросила прощения, я ее простил. О чем тут еще говорить?
– Ну, знаешь ли, можно совершить любое преступление, любую подлость, а потом сказать «прости меня» – и ты снова чист? Это ведь не отдавленная мозоль. Ее строчки в газете, может быть, стали последним доводом для присяжных, и ты восемь лет своей жизни потратил на то, чтобы…
– Макс, – поморщился Фредерик, – не надо, хватит. Я тебе очень благодарен за то, что ты всегда верил в мою невиновность. Но допускаю, что и у Лотты была причина так поступить.
– Ну да, как бы ее жених-эльзасец не отказался породниться с семьей прусского шпиона. Благороднейшая причина!
– Но разве она была лишена смысла?
Отец вытаращил глаза.
– Ты шутишь? Неужели я должен тебе говорить, что порядочные люди такими причинами не руководствуются? Вот я… ну ладно… вот ты на ее месте сделал бы то же, что она?
– Не знаю… Честное слово, мне трудно представить себя на чьем-то месте, кроме своего собственного. Вероятно, нет. Но почему я должен осуждать Лотту за то, что она поступила по-своему, а не по-моему? Я и мои поступки – это что, абсолют? Нравственный императив Иммануила Канта? Ты вспомни о Петре, который трижды – трижды! – отрекся от Господа. А разве Господь после всего этого не вручил Петру ключи от рая? Знаешь, если я в состоянии простить, то мне легче простить и больше об этом не думать. Это для меня вопрос самоощущения, а не фактов. Я не юрист, у меня другая профессия.
– Демагог твоя профессия! – беззлобно сказал отец. Фредерик расхохотался. Ему снова удалось обставить в споре о морали своего высоконравственного младшего брата.
Загадка Клеми
…Когда я согласился написать эти воспоминания, профессор, я пообещал вам, что буду откровенен и правдив. До сих пор я ничего от вас не утаил. Но теперь я собираюсь ступить на скользкое поле домыслов и не знаю, стоит ли это делать. Любящие сын, муж, отец и дедушка в моем лице растерянно молчат. Однако логика исследования, в которое я втянулся, заставляет меня поделиться некоторыми умозаключениями. Это касается отношений Фредерика и моей матери. Я пытаюсь сложить два и два, и у меня получается, что после его возвращения во Францию они нечасто, но встречались.
Тут, конечно, не может быть прямых доказательств. И все же после того, как Фредерик расстался с Марцелой фон Гарденберг, и до конца его жизни ни одной женщины рядом с ним не было. Во всяком случае, самые дотошные биографы об этом ничего не знают. Даже его второе десятилетие в Коллеж де Франс, изученное вдоль и поперек, не проливает света на его личную жизнь. Замалчивать историкам там нечего. Как прежние, морально не вполне одобряемые факты его биографии легко просачивались наружу, так и здесь, я думаю, исследователи без труда отыскали бы и вытащили на свет любую тайну, если бы он относился к ней так же, как и к другим своим тайнам. В старости профессор Декарт был вполне откровенен с немногими избранными людьми, в том числе со мной. Но на эту тему он не произнес ни слова. Напрашивается вывод: либо в те годы он действительно был по каким-то причинам совершенно одинок, либо другие причины заставляли его тщательно скрывать свою возлюбленную.
Вопрос – почему именно эту любовь (если она у него была) он так искусно прятал и ни словом, ни поступком (может быть, только – отчасти – самым последним!) не выдал себя в течение двадцати пяти лет? Моя мать идеально подходит на роль его поздней любви и тайной музы, честь которой он оберегал во много раз ревностнее, чем свою собственную.