«7182 (1674) года, – начал дьяк внятно, – октября в 28 день великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великие и Малые и Белые России самодержец, указал, а бояре приговорили…»
Колодники так и замерли, уставившись на дьяка.
«… Ведьму и богоотступницу Ульку Козлиху за ее ведовство и смертное убойство казнить смертию – в срубе на болоте сжечь…»
Улька взвыла, словно ее каленым железом прижгли. Метнулась к столу. – Меня сжечь! – вопит. – Изветчица я, не колодница! Врешь ты, приказный шпынь!
Стрельцы бросились на бабу. Да куда! Не приступишься. Сбесилась словно. Колодкой как взмахнет, как вол ярмом – первого же стрельца по голове трахнула.
– Не трожь! – кричит. – Тотчас беса на тебя напущу! Сунься лишь!
Стрельцы немного попятились. – Кто ее, ведьму, знает. Може и впрямь испортит человека. Что с ведьмы возьмешь?
– Вали ее, треклятую, наземь! Чего смотришь? – крикнул дьяк.
– А вот я и на тебя, шпынь! Бес Сатанил, да бес Народил!.. Проклят будь, анафема! и с боярином своим, и с царем самим! – кричала Улька. – Все едино в пекло итти.
– Да что вы, – пережечь вас на двое! – крикнул боярин, осердясь. – Бабы тож? Вали ее, не то самих в темную. Тотчас государево слово молвить надобно.
Стрельцы и сами государева слова больше беса боялись. Кинулись все разом на бабу, повалили ее сзади на землю, как она ни отбивалась, скрутили ноги веревками, а чтоб бесов не призывала, сунули ей в рот тряпку.
– Вишь, ведьма треокаянная! – сказал боярин. – Шуму наделала.
– По делом дьяволице! – крикнула и Олена злобно. – Нанесла на Ондрейку. Государь-от правду видит.
– Молчи, баба, – прикрикнул боярин, – будет и твому.
Олена осеклась и только охнула.
– Чти, Иваныч, дале.
«… Воров и чародеев Феклицу Собакину да Ондрейку Федотова за их колдовство и чародейство смертию казнить, голову отсечь на болоте же…»
– Да что ты! – крикнула Олена. – Путаешь, ненавистник! Не может того статься. Ондреюшка! Голову? Лжу молвишь! Не вор он, не чародей…
– Молчи, баба! – крикнул боярин. – Государево слово свято. Молвил: чародей, стало, чародей и есть. А голову завтра ж на болоте срубят. Молчи, знай.
– Ох, мне бедной сиротинушке! Ох, Ондреюшко! Да на кого ты меня покинешь…
– Ну, завела. Нишкни! Дай ей…
Но стрелец и сам уже бросился на Олену и со злостью дал ей такого тумака, что она грохнулась на колени и заголосила без слов… Дьяк махнул и ее оттащили в дальний угол.
– Кончай, Иваныч. Вишь, анафемы. Умаялся я с ими, – сказал боярин, хоть и не вставал с места.
«Олену Федотову, – зачитал дьяк, – Емельку Кривого, да Афоньку Жижина, да Прошку Охапкина свободить и наказания им не чинить».
Квасник и Емелька истово перекрестились. Афонька все также тупо озирался, дрожал мелкой дрожью и всхлипывал. Но на него никто и не взглянул.
– Гони их, страдников, в темную, – сказал Алмаз Иванов подъячему. – Да, мотри, карауль накрепко, чтоб не убёг кто. А кого свободить велено, тотчас вон.
Стрельцы подняли с полу баб, распутали им ноги, собрали всех в кучу и погнали в дверь. У Ульки рот так и остался заткнут тряпкой. Олена, как с крыльца сошла, так сейчас обернулась и плюнула.
– Душегубы окаянные! – крикнула она, но оглянулась на Ондрейку, и жалость так и схватила ее за сердце. Ондрейка, как услыхал приговор, так рта и не раскрывал. Только слезы катились у него по щекам.
– Ох, болезный ты мой! – запричитала Олена. – Кровинушка ты моя! Ровно дитя ты мое рожоное. Ровно птенчик малый! Ой, да и добрый же ты, да ласковый. Наклепали на тебя злые вороги.
Афонька, идя за Оленой, подтягивал ей и тоже ревел в голос.
– Аль казнить ведете? – крикнул кто-то из народа, стоявшего на площади.
– Не. Казнить завтра поутру. Ведьму жечь будут в срубе.
– О! То надо всем повестить. То-то потеха! А коя та ведьма? Та что ль? – Парень указал на Олену. – Вишь крепкая!
– Не. Та вон, с тряпицей.
– Аль голодна, тряпку жует?
– Бесов скликать почала.
– Ах она окаянная! Так ей и надо, анафеме! Да и всем колдунам тож.
Как в темницу вошли, так подъячий тотчас велел всем, кого освободить сказали, забирать свою рухлядь и вон убираться.
Квасник и Емелька и сами ног под собой не чуяли, скорей бы только выбраться отсюда. А Афонька, как вошел, так среди избы стал и ревма ревел.
Квасник уж пожалел.
– Да ты што, скаженный, ревешь? Ведь свободить тебя велено. Идем домой.
– Домой? – повторил Афонька, не понимая, и со страхом оглянулся на подъячего.
– Иди, знай, чего стал – крикнул подъячий, и Афонька трусцой побежал за квасником, пугливо оглядываясь по сторонам.
– А ты чего села? – обернулся подъячий к Олене. Она как вошла, так и упала на лавку рядом с Ондрейкой и, обхватив его за шею, поверх колодки, горько плакала. А Ондрей сидел и все также молчал. Колодка мешала ему обнять жену. Он только глядел на нее горестно.
– Проваливай живо!
– Не пойду я! – крикнула Олена. – Пошто гонишь? Душегубы вы! Креста на вас нет. Остатный денечек с хозяином побыть. Легче самой мне в могилу лечь, Ондреюшка ты мой! Кровинушка моя! Одна я, одинешенька. В миру, что в сырой земле – запричитала она опять…