— Милый мой друг, ты меня ужасаешь! — всплеснула руками Протасова. — Ты все позабыла: бога, Машу, собственный долг по отношению к семейству своему... к нашему... Для нас постановлений церковных никто не переменит. Как?.. позволить жить моей дочери в любодеянии — ведь церковь не признает брака между родными... Я умру от раскаянья, что своею глупой привязанностью к Василию Андреевичу погубила его. И Машу мою погубила перед лицом церкви и бога.

— Ах, это все эгоизм, — не выдержал Жуковский, — ужасный эгоизм, исходящий только от суеверия.

— Не знаю, не знаю, чем это я заслужила такое несправедливое суждение о себе. — Катерина Афанасьевна заплакала. — Ежели ты видел бы мои слезы, пролитые за эти полгода во время молитв и раздумий... Ежели ты был бы прямым моим братом, каков ты в самом деле по крови, братом, без страсти твоей недозволенной, беззаконной!.. Подойди же ко мне. Позволь я тебя поцелую. И благословлю, как старшая сестра. Сестра, сестра, помни это! я сестра твоя по крови! Тещей тебе быть не могу.

Катерина Афанасьевна все плакала, плакала...

— Ты — свой, от одной плоти со мною. Ты брат. Ты это знаешь, и братом, но только братом останешься.

И тогда Василий Андреевич ей торжественно обещал: потом, когда он вернется... после войны... если вернется... то он почтет своим долгом... занять место ее охранителя...

Когда вечером выехали из Муратова, все в коляске мрачно молчали. И только около самой Черни́, в темноте, Плещеев брюзгливо пробурчал себе под нос:

— Закон... гм-фрхм!.. закон... Что есть закон?.. Вспоминается некий поэт, Жуковский как будто, вот что он написал:

Закон — на улице натянутый канат, Чтоб останавливать прохожих средь дороги... Иль их сворачивать назад... Или им путать ноги! <p><strong>ГЛАВА ВОСЬМАЯ</strong></p>

В Черни́ Жуковского поселили в отдаленнейшем мезонине, куда не долетало ни единого звука домашней суеты. Даже завтрак, обед ему подавали в комнату. Только Анна Ивановна, по его пожеланию, иногда поднималась тихонько наверх и, пристроившись в соседней гостиной, играла еле слышно на арфе... Он даже арфу не раз рисовал в своих поэтических черновиках. Черновики... Мелкие, мелкие строчки, трудночитаемые, все перечеркнутые, перебеленные и опять перечеркнутые... В зеленом альбоме, на листе шестом... нет, седьмом... там, где кончились уже завершенные в Тарутине строфы, он торжественно вывел и подчеркнул:

Октябрь 13. Чернь

Сразу, единым потоком, вылилось:

Сей кубок ратным и вождям! В шатрах, на поле чести, И жизнь и смерть — все пополам...

Мысль перескочила. Перо само написало:

Тот наш, кто первый в бой летит...

Кто же, кто он, этот первый?.. О ком говорить прежде всего? Без всяких сомнений, прежде всего — о Кутузове:

Хвала тебе, наш бодрый вождь, Герой под сединами!..

И полились строфы, одна за другой, — восемь, двенадцать, шестнадцать... двадцать четыре стиха о Кутузове.

Доверенность к герою!

Как не воспеть его убежденности в своей правоте, честности, силы довершить начатое — ведь доверия-то и недостает сейчас герою фельдмаршалу!

Вечером Плещеевы были поражены благородной смелостью их «звездослова»... Когда все клянут, обвиняют Кутузова... грозятся судом...

Нет, други, нет! не предана Москва на расхищенье, Там стены!!.. в Россах вся она! Мы здесь — и бог наш мщенье!

Все эти дни Плещеев скрывал, чем он сам сейчас занимается в тиши своего кабинета. Даже клавишей старался не трогать. На нотных листах судорожно, торопливо набрасывал новые такты... Песнь в русском стане... Нет, она не должна напоминать прежнюю «пьяную песню» — Песню в веселый час, столь близкую по ритмической основе новому вдохновенному гимну... Этот гимн он сыграет Жуковскому... если получится...

А у Жуковского работа двигалась медленно: он задался целью посвятить каждому — каждому! — достойному воину несколько слов. По вечерам он их читал. Многие, многие заслужили хвалу. Раевский и его подвиг на мосту с сыновьями...

— Ермолов! — подсказывал другу Плещеев. — Коновницын!.. Твоя «поминальная книжица» так разрастается...

— А Фигнер?! — забеспокоился Лёлик. — Почему нету Фигнера?

— Будет и Фигнер. Что ты рассказывал о набеге его перед рассветом в Москву? И как он стариком появился...

А потом Давыдов, Платов, быстрый, как вихрь, атаман, Орлов Михаил... Сеславин — партизанам тридцать шесть строк. Но Растопчину, Барклаю де Толли — нет! ни единой!.. Беннигсену, начальнику штаба, хватит двух.

Они не примкнули к единой когорте бойцов за отчизну, их не найти у костра меж белых палаток на бивуаке.

Поэтический смотр военачальникам русской армии завершался... как вдруг... появился вернувшийся из Москвы Тимофей.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже