Она простила любимому, что он спит с другой женщиной. Она надеялась, что он услышит ее голос. Она мечтала рассказать ему о своей любви. Она верила и надеялась, потому что любила. Она боялась, что у нее никогда не хватит мужества показаться любимому в чудовищной инвалидной коляске и сказать о своей любви. И тогда она выкатилась на этих гнутых безобразных колесах на балкон, вцепилась руками в его ржавые поручни и пела, стараясь, чтобы ее голос был сильнее этого ужасного ветра, светлее этого черного неба, жарче, чем та женщина, которую любимый называет Хенеси.
И ураган ушел. Роксана видела, как под самое утро, когда она уже вернулась к своему окну, ее любимый вышел на балкон и долго вглядывался в жалюзи, сквозь щелки которых она смотрела на него. Но Роксана снова побоялась показаться ему. Любимый простоял больше часа, выкурив, наверное, целую пачку сигарет, глядя на ее окно, но Роксана так и не решилась. Когда любимый ушел, она заплакала так горько, что цветы роняли лепестки на старую плитку балкона, и ветер уносил их к морю, вслед за ураганом, который оставил город соленым от морской воды, как было соленым от слез желтенькое платье Роксаны.
ГЛАВА 6
ЗОСЕНЬКА[21]
Не было никакой пепси. Было плодово-ягодное вино «Золотая осень». И поколения пепси тоже не было. Было другое поколение: плодово-выгодное. Александр Сергеевич аристократом слыл: пил с няней шампанское из кружки, и осень у него вышла заглядение, с очаровательными очами. В дачном поселке на 73-м километре пили из горла, и осень была обычной. Аристократов не было. Воспрянув ото сна, Россия так блеванула своей аристократией, что Европа до сих пор отмыться не может.
Шампанское стоило пять пятьдесят, а плодово-ягодное – рубль двадцать. В пятнадцать лет справедливо выбирали «Золотую осень». Брали десять бутылок и шли на поляну, к старому дубу: в телогрейках, ушитых дембельских шинелях, дедовских вельветовых пиджаках с подложными плечами, в свитерах, олимпийках, в кирзачах, в кедах, в кроссовках. Патлатые, горластые, наглые. С Оксанками, Юльками, Таньками. Без презервативов. С пачкой «Пегаса» на всех. С убитой гитарой. С матом. По лужам. По грязи. Пох! Ломая штакетники для костра. Нах! Слетала пластмассовая пробка, и Леха показывал, заложив горлышко бутылки себе в горло, как пить и дышать одновременно, чтобы не блевать и чтобы сразу долбануло по шарам.
Горел костер. Блестели Зосины глаза. Как хотелось Зосеньку!
А она отвечала тихо:
– Нельзя.
– Почему?
– По кочану!
И давала Виталику. А Виталик – ни то ни се: прыщ на лбу и угорь в ухе. Правда, брови черные и плечи широкие. Поймешь разве девчонку?
– Ты напейся. Скажи, от любви. Ей понравится, – советовал Женька и протягивал стакан «Золотой осени».
Плясала луна. Голова кружилась. Гойко Митич[22] сидел у костра и курил «Бломор».
– Возьми меня в племя апачей, Гойко! Я хочу волосы длинные черные, как у тебя. Мокасины и татуировку-черепаху. Научи меня скакать на лошади и снимать скальпы! Я сниму скальп с моджахеда. И вернусь героем афганской войны. Тогда Зося скажет: «Я не знала, что ты такой. Прости меня!» А я ничего не отвечу. Я возьму гитару и спою про ветер в горах, про пули, про убитого друга и армейскую дружбу. И на груди блеснет медаль «За отвагу». Тогда Зося заплачет, а я поглажу ее волосы и скажу: «Не надо, девочка. У меня ранение смертельное и жить мне всего ничего. Не хочу тебе жизнь калечить». А Женька протянет мне стакан «Золотой осени», я смахну слезу и выпью за друга, погибшего под Кандагаром; за девчонку глупую, что не стала ждать парня, а села в машину к певцу Юрию Антонову и уехала с ним, потому что он обещал ей песню спеть про любовь.