Вдруг вспоминает: куда-то их в школе классе в девятом возили всех вместе за город из автоматов стрелять. Стрельба не запомнилась, а запомнилось вот что: по дороге назад на пустой подмосковной улице его одноклассники стали швырять снежки в стеклянную телефонную будку, в ней не было никого, и он тоже зачем-то взял льдышку, швырнул и попал и разбил стекло. Ребята убежали вперед, а он задержался, и прохожий, пожилой человек, остановился и долго, укоризненно на него смотрел. Он не помнит, сколько лет было тому человеку, может быть, пятьдесят или семьдесят, и даже не уверен, мужчина ли это был. А взгляд помнит. Зато, думает, комсомольцем так и не стал. Другие вступили, весь класс, хотя ни во что такое, конечно, уже не верили. От воспоминания про комсомол ненадолго улучшается настроение. Но все равно нехорошо ему, физически нехорошо.
Разумеется, неудачник. Вот его первый приход: известный всей Москве храм, куда направили его взамен священника, знаменитого смелыми взглядами. Тут встречались женщины, которые говорили одна другой: “Отойдите, вы мне загородили просцениум”. Отца Сергия они не приняли. Он помнит первое свое и единственное Рождество в том храме: три священника стоят с чашами, и он, разумеется, один из троих, только к остальным – очередь из причастников, а к нему – никого. Постоянные прихожане предпочитали ему других батюшек. Хор там был очень хороший, да. Тут-то стало заметно неумение отца Сергия петь. Так, из доброты кое-кто исповедовался у него. “Смотрелась в икону, как в зеркало”, – сказала однажды дама, которая солею называла “просцениум”.
С другой стороны, в том приходе было много детей. Отцу Сергию нравилось разговаривать с ними. Обнаружилось, например, что они часто рвут, жгут, уничтожают деньги – проверяют границы своих возможностей. Одной девочке он рассказал историю про телефонную будку. Кажется, напугал ее.
Однажды, заходя в трапезную, услышал: “Рассматривайте его как продукт не до конца преодоленного аутизма”, – говорил один из его собратьев-священников, о нем говорил. “Нельзя никого записывать в аутсайдеры, – отвечал другой. – И последние будут первыми”. Отец Сергий, поколебавшись, вошел, попробовал улыбнуться. “Мы обсуждали нового главу государства”, – нашелся собрат, тоже попробовал улыбнуться. Дело было в двухтысячном.
Потом был еще один храм, совсем новый, где он стал уже настоятелем, прихожан тут почти что не было, но храм считался богатым, поскольку располагался рядом с районным судом. Здесь было много случайных, нецерковных людей, каждый день разных. В ожидании решения своих гражданских и уголовных дел они щедро жертвовали на храм, и отец Сергий отвозил значительные суммы архиерею. Глядеть на того было всякий раз неловко, а посоветоваться стало не с кем – любимый его отец Лев умер, и вместе с собором священников, многие из которых приходились умершему родственниками, отец Сергий читал на отпевании Евангелие и пел “Волною морскою”, оглядывался на Марину, жалел, что не может с ней рядом погоревать.
Очень тогда эти денежные вопросы волновали Марину, смущали ее. Но, между прочим, архиерей не был плохим человеком, просто слишком много занимался строительством, да и разнообразных искушений у епископов больше, чем у простых священников и мирян. Не они, не епископы, мешали отцу Сергию стать хорошим священником – только он сам. Дважды в год отец Сергий делился с официальным исповедником своими сомнениями – посильный ли взял себе крест. Про Марину молчал, хоть и мысли не возникало, что исповедник может проговориться кому-нибудь про его семейные неурядицы.
Теперь он служил в маленькой церковке в центре Москвы с приходом, как говорили, “в полторы старушки”, один, с левым хором, то есть любительским, никуда оттуда не рвался. Спрашивали, конечно: что с матушкой? В смысле: почему в храме не появляется? – Недомогает. Потом и спрашивать перестали, и как-то сплетен вокруг этого не было. За десять лет приход не вырос, но эти самые “полторы старушки” отца Сергия, кажется, уважали. Вот если бы отношения с Мариной не пришли в такую негодность… Он знал, чем она сейчас занимается: рассматривает фотографии Моны в своем телефоне или компьютере.
Целый день он не ел ничего, да и еды в доме не было, но голода не ощущал. Болело внутри, глубоко – не то в груди, не то в животе, где-то между, под ложечкой. Откуда-то отец Сергий усвоил, что первый признак инфаркта – страх. Но страха он как раз не испытывал.
Со смертью, с чужой, отец Сергий сталкивался постоянно, а о собственной думал нечасто, поскольку вообще-то мало размышлял о себе. Но если все-таки думал, то довольно светло – никогда как о прекращении житейских тягот, скорее – как об избавлении от страха и от неведения в отношении посмертной судьбы.
Болело, однако, сильней и сильней. Внушить себе, что вот – боль отдельно, а он, отец Сергий, – отдельно, не получалось. Выпил чаю безо всего, один, уже в сумерках. Боль не прошла. И к ней добавилась тошнота.