– C’est charmant! – и поблагодарила поэта за доставленное удовольствие.
– Как это хорошо! – сказала Цецилия на ухо сидящей возле нее Ольге.
– Очень хорошо, – отвечала Ольга, смотря пристально в лорнет на кого-то.
Последовало короткое молчание.
– Да, – молвил один низенький, миловидненький господин лет пятидесяти, – эта мысль о времени очень счастлива, но немного растянута на немецкий манер. Как сжато и сильно умел ее выразить в двух стихах Jean-Baptiste Rousseau[50]:
Одна из прелестных соседок литератора наклонилась поближе к нему и спросила с участием:
– Сколько времени стоил вам этот прекрасный перевод?
– Не знаю, – отвечал бедный смущенный молодой человек.
Она отвернулась с едва заметной улыбкой.
– Действительно, хорошие стихи, – сказал усевшийся очень спокойно в больших креслах худощавый, серьезный мужчина, князь какой-то. – Но это, – он на минуту умолк, понюхал табаку, протянул правую ногу на левую и продолжал свою речь, – но это поэзия несовременная; мы уже не довольствуемся пустой мечтательностью, мы требуем дела. В наш век поэт должен также содействовать поколению трудолюбивому; поэзия должна быть полезна, она должна клеймить какой-нибудь порок или венчать какую-нибудь добродетель.
Вера Владимировна вступилась за Шиллера.
– Позвольте, князь! – заметила она. – Мне кажется, вы не совсем правы насчет этого стихотворения; в нем есть много нравоучительного и истинно полезного.
– Да, – прервал князь, разгорячаясь своим собственным красноречием, – но все это как-то не довольно живо, не довольно разительно. Мы хотим ясно видеть цель всякого стихотворения. Поймите это, – продолжал он, обращаясь к литератору, – ваше призванье теперь важнее прежнего, нравственнее, выше. Пишите стихи против жестокосердия эгоистов, против разврата легкомысленной юности, расшевелите совесть злодея, – и вы будете поэтом современным. Мы признаем только полезное человечеству.
Бедный молодой поэт подумал, может быть, что чувствовать и мыслить, любить и молиться – также несколько полезно для человечества, но он смолчал.
Вера Владимировна хотела было попросить его прочесть еще какое-нибудь стихотворение, но, взглянув на присутствующих, она заметила, что они все казались несколько утомлены поэтическим наслаждением. Притом было уже и довольно поздно, так что вечер ее мог благополучно кончиться без помощи какой бы то ни было художественной примеси. И в самом деле, общество любителей литературы мало-помалу разошлось с очень довольным видом; и еще на лестнице слышались похвалы:
– Молодой человек с талантом.
– А испанец будет завтра у меня.
– Он очень интересен.
– Чудесные глаза.
– Какой приятный вечер!
– Особенно тем, что кончился, – примолвил мимоходом спесивый юноша, надвигая бойко шляпу на брови.
Через час после чтения богатый салон был пуст, и Цецилия перед своим туалетом завивала на ночь свои густые черные кудри.
Ей было как-то странно и неловко; в ее памяти невольно повторялись некоторые из слышанных стихов и мелькали снова ей так живо представленные виденья, и все это выходило вовсе из обычных пределов ее мыслей.
Цецилия была воспитана в страхе бога и общества; заповеди господни и законы приличия были равновесны в ее понятиях: нарушить, даже мысленно, первые или последние казалось ей равно невозможно и невообразимо; а Вера Владимировна, хотя, как уже доказано, очень уважала и любила поэзию, но все-таки считала неприличным для молодой девушки слишком заниматься ею. Она весьма справедливо опасалась всякого развития воображения и вдохновения, этих вечных врагов приличий. Она так осторожно образовала душевные способности своей дочери, что Цецилия, вместо того чтоб мечтать о маркизе Позе, об Эгмонте, о Ларе и тому подобном, могла мечтать только о прекрасном бале, о новом наряде и о гулянье первого мая.