В салоне Веры Владимировны шла очень живая и интересная беседа. Она с несколькими приятельницами, в числе которых Валицкая сохраняла первое место (так ловко и искусно она сумела скрыть свое гениальное сватовство), занималась главной заботой материнского сердца – близкой свадьбой Цецилии, просила дружеских советов насчет подвенечного платья и драгоценных камней, присланных бриллиантщиком и разложенных на столе перед ней. Надлежало выбрать из них те, которые шли всего более к невесте.
– Я ей к венцу подарила лучшую часть своих алмазов, и их обделали с большим вкусом, – сказала она, – но не знаю теперь, на что решиться для другого наряда. Бирюзы ей вовсе не к лицу.
– Очень хороши эти аметисты, и работа отличная, – заметила одна дама, – но аметисты, как бы хороши ни были, никогда не производят эффекта.
– Возьмите опалы, – предложила другая, – это, по-моему, лучший камень.
– Нет, – возразила Валицкая, – если надевать опалы, то они должны быть уже необыкновенно прекрасны и цены царской; я бы взяла изумруды, они чудесно идут к черным волосам и бледности вроде Цецилиной.
– Я сама бы их предпочла, они точно очень выгодны для нее, – подтвердила Вера Владимировна, – но если так, то я уже возьму парюру, которую приносили вчера; она несравненно лучше этой. Эти камни довольно посредственны; они бы много потеряли в сравнении с изумрудами Софьи Chardet, a я этого не хочу. Вы их видели? – прибавила она, обращаясь к одной из присутствующих.
– Да, – отвечала та, – молодая была в них, два дня тому назад, на вечере своей тетки; они удивительно хороши, особенно браслеты и пуговицы, и этот наряд шел превосходно к ее палевому платью.
– Она прекрасно одевается, – молвила другая дама.
– Особенно с тех пор, как вышла за денежный мешок, – прибавила третья, улыбаясь.
Вера Владимировна также улыбнулась.
– Я не постигаю, – сказала она потом очень серьезно, – как можно из денег жертвовать своей дочерью таким образом; по-моему, обязанность матери заключается не в том, чтобы добыть себе богатого зятя. Я ее понимаю иначе и выше. На всякую мать возложена святая ответственность, и она виновата, если не предпочла счастье своей дочери всем другим расчетам и выгодам.
– Вы не довольствуетесь тем, чтобы прекрасно определять долг матери, – отвечала ей тронутая Наталья Афанасьевна, – вы этот долг еще прекраснее исполняете, что встречается гораздо реже.
– Я могу по крайней мере дать себе свидетельство, – продолжала Вера Владимировна добросовестно и скромно, – что мои слова и поступки согласны между собой. Я свои убеждения всегда искренне высказывала и всегда действовала соразмерно с ними.
Во время этих рассуждений Цецилия сидела поодаль с Дмитрием и слушала только его тихие слова, сказанные ей почти на ухо, в виде тайны, хотя тайны тут и вовсе не было. Общие места, которые он ей таким образом поверял, могли быть провозглашены где угодно и поведаны всему миру; но ей все эти пустые речи казались, разумеется, преинтересными. Да ведь дело было и не в речах: тут действовал магнетизм взгляда, улыбки, голоса; тут значение таилось в тысяче незаметных обстоятельств. Этот влюбленный шепот, эта замысловатая беседа была, конечно, благоразумна и прилична в высшей степени; но как бы молодая чета ни соблюдала требований хорошего общества, как бы Дмитрий ни был благопристоен, как бы Цецилия ни была превосходно воспитана, все-таки они не могли проявляться совершенными куклами; и между ними укрывались от взора Веры Владимировны беспрестанные прегрешения против строгих законов света. И все это делалось так тайно, что походило на грешный поступок и было тем сладостнее. И какая девственная душа не поняла прелести этих легких преступлений? какая женщина, исповедываясь сама себе, не созналась, что коснуться этих сердечных, смущающих радостей украдкой, вскользь, со страхом и трепетом во сто раз упоительнее, чем их вкушать явно и спокойно? и что мы, дети Евы, все больше или меньше мнения той италианской графини, которая, кушая прекрасное мороженое в палящий день, воскликнула чистосердечно: «Ах! как жаль, что это не грех!»
Цецилия встала с своего места и вышла на балкон; Дмитрий вскоре последовал за ней, и они оба очутились почти одни; их отделяли от салона и укрывали два густых померанцевых дерева, которых бесчисленные цветы благоухали ароматнее к ночи. Сумерки уже сгущались, далекие звезды светлели одна за другой. Других свидетелей тут не было, и Дмитрий понял, что под божьим небом, в виду звезд, не стыдно предаться сердечному движению: он быстро обхватил свою прекрасную невесту и прижал смелые уста к ее бледной щеке… Она вздрогнула, вырвалась… и потом остановилась недвижная, прислоняясь к стеклянной двери; в ней что-то пробудилось и засияло ярче тех ночных светил. Сквозь все умственные пелены, сквозь все незнания, сквозь всю ложь ее жизни сверкнул отблеск небесной истины, чувство искреннее, откровение душевное… протекла минута, может быть единственная в ее земном бытии… и она тихо вошла опять в комнату и села задумчиво.