Амине, закончив песню, звенела струнами гитары.
Из проулка вышла, слегка пошатываясь, Эсфирь в сопровождении парней. Увидев башкирина, крикнула:
– Семерка, повесели меня!
Башкирин откашливаясь, хмуро взглянув на цыганку, молчал.
– Неужли откажешься? Ведь вдругорядь не попрошу.
– Чего ладить? – спросил башкирин.
– Раздави плетью бутылку.
– Нет бутылки!
– У людей всегда такая сыщется. Эй, кому бутылки из-под казенного не жалко?
На вопрос цыганки из окна барака вылетела к ее ногам выброшенная бутылка. Эсфирь подняла ее, держа за горлышко, вытянула руку вперед.
– Действуй, Семерка!
Башкирин распустил плеть. Прищурив глаз, прикинул расстояние до Эсфири и слегка попятился назад. Щелкнул плетью в воздухе раза два, ловко послал ее жгут вперед, обвил его концом бутылку, раздавил ее на зазвеневшие осколки. Толпа одобрительно захлопала.
– Теперь урони меня.
– Не дури, девка! Упадешь в пыль!
– Заскулил. Сперва урони, а потом мой наряд жалей.
Цыганка достала из кармана широкой юбки пятирублевую кредитку.
– Уронишь – синенькая твоей станет.
– От меня что запросишь?
– После скажу.
– Не стану плетью баловать.
Цыганка, с усмешкой оглядев башкирина, спросила:
– Что с тобой будет, ежели не дозволю за собой бродить?
– Ух, какой девка! Злой девка! Становись!
– Давно бы так. Ведь влюбленный в меня по самые уши.
Цыганка, сорвав с плеч цветастую шаль, кинув ее парням, встала перед башкирином. Он, еще попятившись, защелкал плетью, неожиданно послал ее жгут под ноги цыганки, но она успела подпрыгнуть, а башкирин начал ругаться. Толпа загоготала, но разом притихла от окрика Еременко, подъехавшего верхом:
– Разойдись! Не положено толпиться.
Цыганка, положив пятерку в карман, подошла к Еременко и, взяв лошадь за узду, спросила:
– Мешаем тебе?
– Молчать! – Стражник замахнулся нагайкой.
Цыганка, залившись смехом, выкрикнула:
– Не ударишь! Смелости не хватит!
– Молчать, цыганская морда.
– Чего тишину будишь? – высунувшись из открытого окна барака, спросил чернобородый мужик, погрозив Еременко пальцем.
– Хайлаешь. Спать не даешь. А я притомился. Может, мне выйти, или так ослобонишь место?
Еременко, оглядев толпу, натянул повод и уехал в переулок.
Башкирин, свернув плеть в кольца, пошел от барака в сторону, но цыганка окликнула его:
– Куда собрался?
Башкирин остановился.
– Подойди ко мне.
Башкирин покорно выполнил приказание. Цыганка, топнув ногой, отпечатала в пыли свой след.
– Кланяйся земно моему следу.
– Совсем сдурела девка.
– Глядите, люди, отказывается. А кто жалеть станет?
Башкирии, встав на колени, поклонился следу, выпачкав лоб в пыли.
– Молодец. Глядите, бабы, какой послушный. С мужиками по-иному нельзя. Зазнаются. Семерка, возьми у ребят мою шаль и пойдем вдвоем на прогулку…
В сумерки на Дарованном в голосах гармошек оживала грусть. Почти смолкли песни и слышен собачий лай.
В бараке в тумане от едучего махорочного дыма мужики и женщины слушали Никитушку. В бараке такая тишина, будто нет в нем живых людей.
Никитушка стоял в переднем углу, прикрыв глаза, с выражением выговаривал слова некрасовских стихотворных строчек:
Олимпиада Модестовна пришла в спальню в десятом часу. Раздевшись с помощью Ульяны, легла в постель. По-доброму устала за день, но привычное в таких случаях сердцебиение не донимало.
– Покойной ночи! Пойду я? – спросила Ульяна.
– Погоди. Как думаешь, шибко народ перепился?
– Нету! Мужики седни по-тихому пили, да и то больше брагу.
– И от нее дурь в людях заводится. Дрались?
– Одну драку глядела. Яшка-гармонист дрался с Гринькой Безухим. Яшка лез к Гринькиной жене целоваться.
– У Гриньки жена чернявая хромоножка?
– Она. Хромоножка, зато красавица писаная.
– Верно, бабенка видная.
– Потому и дрались.
– До крови?
– Нету. Тоже по-тихому. Пошла я.
– Торопишься?
– Чать, приустала. Сколь разов по лестнице шастала взад-вперед.
– Ишь какую нежность в себе развела. Вот ведь до сей поры песни поют, а ведь завтра работать.
– Да какая работа с похмелья.
– Как какая работа? Самая обыкновенная. Волнуешь перед сном всякими глупыми рассуждениями. Ступай. Свечу не гаси.
– Нет, погашу. Не ровен час, при огне заснете.
– Тебя не переспоришь. Гаси!