- Я? - удивился Тимоша. - Я их всех люблю, обожаю, как братьев. Я?.. Пил с ними... Что я? Поддакивал... Поддакиваю, поддакиваю весь в дрожи, а Акличеев мне кивает из угла, кивает и говорит: "Я понимаю, Игнатьев Тимоша, я тебя понимаю, понимаю, дружок..." И при этом так кивает, так кивает, будто говорит: "Прощай, прощай, не поминай лихом!" Я хотел переломить себя, но Зернов сказал: "Ты, конечно, посвоему прав. Я люблю тебя, Игнатьев, видит бог, через несколько лет ты все поймешь, когда мы встретимся у тебя в Липеньках и потопаем чокаться к Арише. Вот будет парад!.."
Вот вам и парад, весь этот ужас, который произошел теперь, когда все ручейки слились, секреты распахнулись и нет возврата.
А тогда после его слов я глядела в окно и видела за ним пространства, о которых все радели и пеклись, томясь и рискуя, но Варвара тогда подумала не об этом, а о себе и о Лизе и о двух пистолетах, напряженно затаившихся в ореховом ящике. Пространства были там, а она здесь, и она подумала: "Меня пожалейте, меня!" Однако Тимошины слова и его решимость всетаки несколько успокоили ее, и она посмела вздохнуть облегченно.
Да, и вот тогда, вздохнув с облегчением, Варвара проводила Тимошу, помахала ему с антресолей, видела, как за деревьями скрылась его ладная спина, потом долго следила, как он мелькал меж стволов, растаивал в ранних сумерках, в клочьях розового тумана, и вдруг подумала, что, вздумай вновь генерал возникнуть из ничего, из горьких воспоминаний, из этого самого тумана и направиться к ее дому с искаженным от боли лицом, она на сей раз не грянется бездыханной перед таинственными знаками природы, а будет ждать с терпеливой надеждой...
И тут он и впрямь вышел изза дерев, прихрамывая на своей деревяшке. На нем был белый долгополый сюртук, без погон, седая непокрытая голова склонена не погенеральски, на круглом лице ни боли, ни ожесточения...
- Дуня!.. - успела я крикнуть.
...И вот так всякий раз, а после невразумительный разговор с девкой, напуганной не меньше меня, и из этого разговора я так и не могу уяснить: больна я или это какойто знак?
- Тыто чего трясешься? Небось он не к тебе шел, а ко мне...
- А чего им ходитьто? - хнычет она. - Лежали бы себе...
Она подает мне нюхательную соль и смотрит на меня так, будто я успела уже пообщаться с призраком и связана с ним тайным сговором и ей уже не под силу разгадка наших шашней, но это все притворство.
- Дура ты всетаки, - говорю я, - ступай, ступай вон.
...Шутка ли вспоминать все это теперь, когда тебе под пятьдесят и из зеркала глядит на тебя чудовищная старушечья маска, еще живая, еще пытающаяся выглядеть пристойно, с большими пустыми глазами, в которых и осталась, может быть, лишь крохотная толика свечения, чтобы подбодрить Лизу. Я не виновата перед нею. Все произошло по воле Божьей. Когда в минувшем декабре докатились вести о петербургском ужасе, я в первое мгновение подумала, что нас ждет самое худшее, но это предположение тотчас и погасло, потому что все это не могло иметь к нам никакого отношения, ведь правда, Тимоша? Эти слишком давние съезды и споры и всякие кровожадные перспективы, ведь это все было отвергнуто, не так ли? Уж что они там все воображали, твои бывшие компаньоны, это было для нас тайной, пока ты возился с винокуренными делами и с участием глядел на своих холопов, а у нас с Лизой все както счастливо устраивалось... Кто теперь спросит за юношеские фантазии, за кратковременный порыв, если ты в калужском уединении, а это они с пистолетами, позабыв о тебе, собираются на такой безнадежный праздник?.. Они сами выбирали, что им было по сердцу, а ты этого не хотел... Глупости все это, трагические глупости, горячность и самонадеянность...
И действительно, миновали декабрь, и март, и апрель, и тут, как обычно, с небес свалился полковник Пряхин...
А еще четыре года назад никто и не мог предполагать, что все так вот опрокинется и повиснет в гнетущей неопределенности.
Мы сидели за вечерним чаем. Как раз недавно зазвенела натянувшаяся ниточка меж Тимошей и Лизой, зазвенела подобно тетиве, толкнувшей стрелу. Редкие июльские комары почти не досаждали, и я не ощущала себя старухой. На плечах моих лежала розовая шаль. Лиза сидела напротив, почти совсем взрослая, моя взрослая дочь, случайное мое дитя, заменившее мне всех остальных неосуществленных своих сестер и братьев.
Я запомнила этот вечер потому, видно, что тогда впервые понастоящему с пристрастием разглядела свою семнадцатилетнюю барышню. И в ней не оказалось ничего от меня, представьте, и это меня тогда поразило. Зато отцовского, свечинского было в ней с избытком: небольшие зоркие глаза, выпуклый лоб, редкая обворожительная улыбка и трогательная небрежность в жестах и неоскорбительная надменность в позе... Некрасивое, некрасивое мое дитя, острое на слово... И рядом я вообразила Тимошу...