- Я здоров как бык, - говорит он, - но вот дурные предчувствия...
- Натурально, - говорю я, - в вашем возрасте уже нельзя рассчитывать только на праздники. Мы с вами старики.
Он снова плачет.
- Что же с крестом? - спрашиваю я.
- О, мой бог, - вздыхает он, - это вот что... Случилось однажды вот что. Некий старый гренадер, участник многих походов, явился во время раздачи крестов Почетного легиона и потребовал крест для себя. "Но что ты сделал? спросил император. - Чем ты заслужил такую награду?" - "В Яффской пустыне, ваше величество, в страшную жару подал вам арбуз..." - ответил солдат совершенно серьезно. "Спасибо тебе, друг, - сказал император, - и еще раз спасибо. Я помню твою доброту. Но этого недостаточно, чтобы быть кавалером Почетного легиона". И тут старый солдат заорал: "Черт возьми! Значит, семи ран недостаточно! Я получил эти раны на Аркольском мосту, при Лоди, Кастильоне, у пирамид, в СенЖанд'Арке, при Аустерлице, Фридланде!.. Одиннадцать кампаний, черт возьми, в Италии, в Египте, черт возьми, Австрии, Пруссии, Польше!.." - "Тататата... - крикнул император, хватаясь за голову. - Не ори, старый друг!.. Лоди, Кастильоне, пирамиды... Почему же ты начал с арбуза?! Так бы и говорил..." - "Потому, - совершенно спокойно объяснил солдат, - что мне не пристало хвастаться перед императором своими заслугами". Император рассмеялся. "Я делаю тебя имперским кавалером, сказал он торжественно. - И тысяча франков ренты в придачу. Ты доволен?!" "Нет, ваше величество, - сказал солдат, - мне этого ничего не нужно, а дайте мне крестик". - "Да у тебя и то и другое, - сказал император, - экий ты тупоголовый, старый друг... Ведь ты теперь кавалер, имперский кавалер!" "Нет уж, извольте крестик", - твердил гренадер. Император сам прикрепил орден к его мундиру, и солдат успокоился...
"Прелестно, - подумал я, - какие нравы! Он гений не только в баталиях. Пусть там открытия в стратегии, здравый смысл и полет воображения, внезапность и точный расчет, и предвидение, и предощущение, и риск... Пусть так. Но старый солдат орет на него, требуя крестик за кровь, крестик, прости господи, орет, распаляя честолюбие, то самое, императорское, которое и у него в душе, орет, как орал маршал Ожеро, сын лакея и торговки, или великий Ней, отпрыск мастеровых, или престарелый маршал Лефевр, крестьянское дитя. Он орет, этот старый гренадер, требуя почета, и меж ним и императором, меж низшим и высшим возникают незримые узы, свитые из общей их славы".
Что же меня оскорбляет? Эти узы меж ними?
По утрам прилетают редкие прозрачные серые хлопья смоленского пепла и впиваются во все живое. Потом на белой одежде отпечатываются крохотные их силуэты... Меня унизили в моем собственном доме! И страдания Франца Мендера, боюсь, вотвот вспыхнут в моей душе. Когда б ты знал, мой гость печальный, как чист соблазн первоначальный!.. Я унижен. Минуй меня безумие, овладевшее покойным Сашей Опочининым. Ни в рот себе я не выстрелю, не иссохну в преддверии парадного обеда. Ни жестом, ни словом не выдам... Все там будем, кто раньше, кто позже. А вы, господа, отправитесь со мной, покуда еще август на дворе и небеса черны, в обнимку, господа, все вместе, и правые и виноватые, будь мы все неладны! Господь милосердный, ежели Ты всемогущ, вели нас высечь, забей шомполами и после, когда мы все соберемся у врат, толпясь, стеная и виня друг друга, Ты снизойди к нам... Стадо, стадо!.. Воистину стадо в лохмотьях, в коронах, позвякивающее железками, опухшее от самодовольства, от тупости... Забей нас шомполами!..
Мой гость сидит тихо. Он вглядывается в меня большими умными вечерними глазами.
- Во Франции, - говорит он, - солдат не бьют. Это запрещено...
Я киваю, а сам думаю, что у нас без этого нельзя. Иного и надобно. Встречаются такие рожи, что, покуда не ударишь, он понять тебя не сможет.
- Рабство отупляет, - продолжает интендант, - я видел множество ваших рабов. Они унылы и коварны. Они убивали своих господ и везли нам продовольствие. Я сам принимал у них хлеб и мясо, и они кланялись мне до земли, и я говорил им, выполняя инструкцию императора: теперь вы свободные граждане, идите и живите на своей земле. Она ваша.
Я вижу круглое лицо бедного моего Саши и на нем два его темнозолотых глаза, полных тоски и отчаяния, и на их дне, на страшной глубине, покоится обессилевшее благоразумие. Господин Пасторэ покашливает, не представляя, как сложится его судьба. Он готов, подобно Шехеразаде, рассказывать поучительные французские легенды, стараясь смягчить сердце калужского рабовладельца.
- Это не рабство, - говорю я, - а многовековый союз. Вы все разрозненны, мы же объединены в семью (он улыбается и пожимает плечами). Убивают хозяев недостойных, мстят за произвол. Я не жалуюсь на гармонию (он смотрит на меня с сомнением) и крестьян своих не продаю. - И цитирую чужим голосом: - Ведь крестьяне тоже любить умеют.
Цари существуют для того, чтобы рабы считали их виновными в своей участи, а рабы существуют для того, чтобы цари ощущали себя их благодетелями.