Я не спорил с ним, но вспоминал старую зимнюю дачу и чтение книг о войне. Римляне, как каток, давили отчаянных зелотов и сикариев, хотя их было мало, и коммуникации их были растянуты, и воевали они вдали от дома. В античном мире фанатичные евреи были отчаянными смертниками, причём неэффективными. Теперь так же бессмысленно и неэффективно погибали враги евреев.
Разве наевшиеся мухоморов берсеркеры имели тактическое преимущество, да и то если оно не придумано летописцами. Смертник хорош только в рукопашной и только если физически силён. Нет, боящиеся умереть воюют с умом, потому что им нужно не погибнуть, а вернуться с победой. Смертники имеют мало общего с дисциплиной, на которой основано искусство войны.
Кто-то рассказывал мне, что самурайский настрой ничего хорошего не принёс японцам в конце большой войны: они приготовились героически погибнуть – и героически проиграли. А война – это огромное коммерческое предприятие с логистикой и запасами, тысячами заводов по производству вооружений, дипломатами и телевидением. Фанатики просто пытаются компенсировать техническую отсталость и слабое командное звено. Оттого смертники почти всегда молоды, а мы уже начали стареть.
– Это всё очень красиво, – заметил я, – но помни, что мы с тобой одиноки и нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жёны?
– Они вышли замуж за воинов.
– А дети?
Он пропустил мой вопрос и продолжил:
– Каждый должен быть на своём месте. Я буду на своём.
– Не страшно?
– Не страшно. Мне всё зачли. И звание тоже.
Но я знал, что всё же ему страшно, потому что мы служили в другой армии другого времени и с тех пор два раза успела поменяться форма. Наверное, теперь эта форма стала красивее, отчего-то всё связанное с войной кажется красивым.
До первой крови, разумеется.
И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь.
Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание воинам время от времени убивать кого-нибудь.
– Всё не так просто, всё не так просто. Помнишь нашу присягу? Я, например, помню её наизусть: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооружённых сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну…» Я уже не гражданин этого государства, его просто нет, нет ни советской Родины, ни советского правительства. Жизнь освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно – за идею. Это враньё. Умирать вообще не нужно – нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в воздухе, а где источник – мне неизвестно. Видимо, эта зараза – во всех нас, и что делать – непонятно.
– Что делать – понятно, – веско ответил Багиров. – Наш путь – путь воинов, и если ты не признаёшься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор.
В расстёгнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней – смертный медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой он никогда не служил. Медальон был чужой, даже с надписью по-английски
Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ.
– А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи… – спросил я невпопад и сразу же понял, что сделал ошибку.
Этого не надо было спрашивать, это было у него больное место.
И мы заговорили о женщинах.
– Отношения с бывшей женой должны быть похожи на самурайский меч – так же холодны и так же блестящи, – говорил он, затягиваясь длинной сигаретой. Тонкие ноздри Багирова ловили только что выпущенный дым.
«Пижон, навсегда пижон, – подумал я. – Хотя есть у тебя своя правда. Но пока она – не моя». И снова, но уже про себя, я подумал, что не стоит умирать ни для чего – ни для денег, ни для Чашина, ни для государства. Надо жить, и никто не может посоветовать – как.
А потом я снова вспомнил о своей несуществующей, придуманной жене: «И всё же я не могу её ни с кем делить».
Спали мы недолго, Багирову нужно было куда-то, и я не спрашивал куда.
Мы вышли в жаркое летнее утро, наполненное шумом машин и грохотом отбойных молотков. Но жара уходила, через несколько дней появились на улицах девочки в белых фартучках, несущие цветы, настал прохладный сентябрь.
Однако и он подошёл к концу.
Я обнаглел окончательно и снова попросил недельный отпуск.
Хозяин мой скривился, но промолчал.
«Он боится меня, – недоумевал я, – но почему? Другой бы давно меня выгнал. Ну да ладно, не моё это дело».