Я знал, что поляки воевали в трёх армиях – русской, австрийской и немецкой, и бывало так, что эти части на фронте соприкасались. На стенах у этой могилы среди прочих названий – названия русских городов, что брали поляки, а сами стены – фрагмент здания, что принадлежало некогда русскому купцу. Главный поляк Пилсудский на поверку оказывался литовцем, всё дробилось и множилось, как в калейдоскопе, – подтверждая, что нет ничего «вообще», а есть только частное.
Издавна я обращал внимание на странную привычку некоторых служивых людей носить в заднем кармане брюк записную книжку, плотно сложенную бумажку, пропуск так, что край лохматой бумаги высовывается наружу.
Это как платочек, что высовывается у других людей из нагрудного кармана.
По этой толстой записной книжке я узнавал каких-то полуполицейских, что не то разгоняли, не то охраняли какой-то митинг.
Настоящие полицейские в Варшаве отчего-то носили белые дубинки. Это были именно обычные чёрные дубинки, но крашенные в белый цвет.
Потом оказалось, что это притча во языцех. И когда полиция окружала болельщиков и пыталась прогнать их от стадиона, то они сходились стенка на стенку.
Болельщики заводили друг друга, как в давние исторические времена, когда все армии дразнились перед сечей. Они приплясывали, положив руки на плечи соратников. И вот именно тогда болельщики кричали в лицо полицейским:
– Бялая пала – то знак педала!..
Кричали также «швири[8] до пшоду».
Дело-то в том, что всякий советский человек начинал свои заграничные путешествия с Польши. А у меня вышло ровно наоборот. После цепочки бессмысленных пьяных переговоров мы поехали на море. Ветер с моря дул. Была тропическая влажность, а я знал, что оттого человек переносит жару в пустыне, что вода испаряется с его тела. И оттого страдает в джунглях, что пот стекает с тела, не принося облегчения. Постоянно шли дожди… Нет, не так – постоянно начинала лить вода с неба, но в остальное время была такая влажность, что трусы, вывешенные на окошко, не сохли, а только набирали воду.
У меня был день водяного перемирия с реальностью, тот час, когда можно пропускать воду через пальцы, как песок, и ни о чём не думать. Видел православных и коммунистов, что слились в братской любви, от которой мне не было продыху, побратались в каких-то суетливых усилиях по спасению литературы, бормотали они об отсутствии иерархии и ещё о чём-то…
В дешёвой курортной гостинице я нашёл толстый том «Капитала», взятый кем-то из советской военной библиотеки. Я перечитал за эти несколько дней «Капитал» и несколько расстроился.
Я листал Маркса, холсты и сюртуки переходили друг в друга, всё это проходило передо мной странной походкой, иноходью, ходом скрипучих деревянных часов. Вдовица Квикли из «Фальстафа», задорность, с которой Маркс упоминал о ней, лихо при этом приравнивая труд времени труда. А я о нём раньше гораздо лучше думал – когда я изучал его в военном институте, то отчего-то думал, что Маркс хорошо описывает стадию первоначального накопления капитала и его выкладки можно даже использовать. Но подтвердились мои худшие и довольно унылые опасения – стоимость как прямая функция затраченного времени, манипуляции с прибавочной стоимостью на уровне «здесь играем, здесь не играем, а здесь – рыбу заворачиваем» и сомнительные упрёки коллег в скудоумии.
«О! Посмотрите-ка на этих идиотов, на этих как бы учёных!» – то и дело вскрикивал Маркс, предлагая посмеяться над чьим-то пассажем. А мне смеяться не хотелось. Я не усматривал ничего смешного или, по крайней мере, более надуманного, чем то, что писал сам бородатый основоположник.
Оказалось, что это большой публицистический очерк о продолжительности рабочего дня в Англии девятнадцатого века. Беда, что к «Капиталу» действительно подходил лозунг: «Всё новое там неверно, а верное – не ново». В этом чтении был я к Марксу не то чтобы враждебен, но как-то им удивлён. В конце концов, это был не просто том, а политико-экономическая энциклопедия.
Но вдруг я понимал, как возникли понятия, осенявшие мою юность. Откуда пришли слова, что теснились в голове и наговаривались талмудистами-преподавателями. Будто нашёл детскую книгу, две строчки из которой вертелись на языке лет тридцать подряд.
Находки в чужих домах были символичны. В шкафу посольской квартиры я обнаружил венок, составленный из нескольких пластмассовых цветов, – венок вполне погребальный.
Я воспринял это как знак и уехал по делам фирмы в Краков.
В поезде рядом со мной сидел пожилой испанский профессор с женой. Мы с профессором тут же выпили его виски. От этого жизнь встряхнулась, как простыня, с которой сбрасывают крошки. Теперь можно было разглядывать Польшу, но она превратилась в зелёные и голубые полосы. Пришлось разглядывать жену профессора.
Жена испанского профессора была неимоверно грудаста – неимоверно. И при этом она всё время поправляла свою грудь, уминала её или просто трогала. Как-то не по себе делалось от взглядов на эту грудь.