– Э-э-э-а-а-а, – опять вырвался из глотки крик, на сей раз произвольно, сам по себе. И опять в ответ где-то в деревне, в самой середине ее, ударил выстрел. Значит, слышат меня люди, значит, в беде не бросят. Слыша-ат люди, слыша-ат, понимают: раз посреди ночных полей человек кричит – значит, несчастье с ним, значит, подмога нужна.
Этот второй выстрел также осадил волков, а то они уже вновь подобрались к велосипеду.
Впереди мелькнули какие-то тени. Еще одна стая? Нет, не может быть… Мне просто почудилось… Почудилось, честное слово! Все ведь бывает, когда в таком состоянии находишься, – и не только у меня, а у людей куда более битых, опытных. Блазнятся тени или нет? Лучше уж нет – мне не хотелось думать, что это еще одна стая, державшаяся около деревни. Но такое ведь – ох, мама! – может, очень даже может быть. Тогда все… И к чему были все муки предыдущие?! Зачем истязал себя, хрипел, потом и слезами обливался, пока катил сюда? Уж лучше… Прыгнет сейчас с налету какой-нибудь грузный, пахнущий дурной псиной волчара, и все – не будет спортсмена.
Тени все-таки были, как ни хотелось мне в них верить, они неслись стремительно навстречу, подминали под себя снег, шли и целиной и дорогой, ловко перемахивали через ямы и колдобины. Штук восемнадцать волков, не меньше. Погребальный густой звон возник в ушах, разлился, вышибая слезы и горечь, и я не сразу услышал сквозь этот звон собачий лай. Оказывается, это деревенские дворняги, сбившись в единую стаю, забыв раздоры и укусы, меченные друг другом, жизнью и хозяевами, шли на помощь. А за ними – это точно, – должны и сами хозяева, деревенские мужики подоспеть. Проскочила собачья лавина мимо меня, отодвинулась назад, и в тот же миг послышались хрипы, взвизги, рычанье, лай, тупые удары тел о тела: собаки схлестнулись с волками.
А кто-то говорил, что собаки не могут нападать на волков, хвосты поджимают? Эх, люди… Могут! Когда их позовет человек, когда они объединятся и станут силой – еще как могут, милые, преданные человеку существа.
Я не помнил, как на меня надвинулась темная низкая коробка семенецкого коровника, как мимо, потрясая дробовиком, промчался дежуривший на ферме скотник, матерясь и ахая на ходу. Свалился я с велосипеда, больно ткнулся головой в твердую, заснеженную, но такую близкую и родную землю, затих на несколько мгновений.
Вскоре столбняк прошел – и словно бы что-то прорвало внутри, горькая река хлынула, забила теплым горло, мелкие далекие звезды, продолжавшие равнодушно смотреть на все происходящее, не выдержали, смягчились, подернулись радужной тусклой пленкой. И нет бы мне радоваться, биться о землю от счастья, кричать на всю округу, чтобы и в Семеньке и в Ламском было слышно, что жизнь – великолепная вещь, штука куда лучше смерти (впрочем, что такое жизнь и что такое смерть, я тогда еще только начинал понимать), а я лежал на спине и плакал, не ощущая ни соленой горечи слез, ни холода под лопатками, ни боли в голове – видел только расплывчатые звезды, что навечно, кажется, припаялись к темному пологу неба, и больше ничего.
Очнулся я от того, что рядом стояла собака и, виновато повиливая хвостом, – хотя в чем она была виновата? В том, что видела пацаньи слезы? В том, что отогнала волков? – мягким липким языком слизывала соленые потеки с моего лица.
Хотел я что-то сказать собаке ласковое, доброе, но сил не было, поднял только руку, погладил ее по голове, по холке. Собака ткнулась носом в мою ладонь, дохнула в нее; что-то благодарное, нежное шевельнулось во мне, и от прилива этой щемящей тоскливой нежности слезы полились еще сильнее. Ничем, казалось, их не остановить – льются и льются.
Обидно было. Отчего только обидно, почему – неизвестно. Радоваться ведь надо! А я плакал…
Потом, кое-как одолев себя, поднялся на ноги, ощутил непрочные свои конечности, поднял с земли БСА, который не подвел в тяжкую минуту, не развалился, и, передергивая плечами от тяжести, от рыданий, от обиды, двинулся домой. Собака, охраняя, пошла рядом. Ах ты, собаченция моя, ах ты, собаченция, ах ты, собаченция…
Навстречу из деревни бежали люди.
Сколько у меня потом ни случалось в жизни различных историй, а такого не было.
Не думал не гадал фронтовой корреспондент Игорь Горохов, что сорокалетие свое встретит в Кабуле, в условиях войны, под звонкий грохот танковых моторов и стук автоматной стрельбы.
Танковые патрули выходили на улицы города в шесть часов вечера, после чего, как по команде, на Кабул наваливалась темнота. Происходило это быстро, в считанные миги. Солнце, еще несколько минут назад бывшее незамутненным, ярко светившим в небе, вольно растекавшимся по глубокому светлому пространству, неожиданно обтягивалось темным металлическим ободом, съеживалось и уменьшалось едва ли не вчетверо, на земле появлялись длинные искаженные тени и душный железный жар, царивший в городе, обрезало почти разом.
Ровный гул, висевший над Кабулом, разрывался, будто гнилая тряпка, из бурдюка этого, ставшего дырявым, высыпалась начинка и раздавались первые выстрелы.