— Это ведь неправда? — спросил я у камня и у давно остывшего отпечатка дружеской ладони. — Ты ведь здесь, Шало? А если не здесь, значит, приедешь со дня на день? Привет!
Я хлопнул ладонью о невидимый след пятерни.
В домиках кое-где горел свет, но большинство обитателей деревни крепко спали. В помещениях Таймера не бывает осадков, а в искусственных дворах для нас создавали исключительно солнечную погоду. Я быстро продрог и мечтал очутиться в тёплом уютном Дедовом жилище. Там мягкая постель, набитые пухом подушки и стёганое одеяло. Печка жарко натоплена, а на ней — сковорода с жареной картошкой и кастрюля горохового супа.
Я миновал ряд домов и углубился в лес. Было темно и холодно. Отчего-то мне казалось, что в Дедовом доме вообще не было места для жителей Таймера, но раз уж здесь нет дежурных с журналами, я решил, что не стану ни перед кем отчитываться.
Дом был пуст. Пуст и холоден. Нет, он не казался мертвым. Скорее — теряющим силы путником, который ждёт глоткá воды и тёплого солнечного луча. Но что-то подсказывало: припасы его закончились лишь вчера и простывать он начал недавно. Всё было, только сейчас почему-то ничего не осталось.
Всё знакомо, всё на своих местах. Сюда точно не заявлялись чужаки. С предметов на меня бросались, словно рой жалящих насекомых, воспоминания. Вот перед зеркалом Шало примеряет Дедову одежду: нелепую бейсболку с логотипом Таймера (сам приклеивал такие в одном из секторов), шапку-ушанку (на одном ухе у неё нет завязки, зато на втором стянутые узлом болтаются сразу две), клетчатые штаны, в которые мы могли бы влезть вместе с пластиковой синей бочкой, и бесконечное множество рваных и залатанных рубашек…
А вот здесь мы ужинали и болтали, изо рта разглагольствующего Шало летели хлебные крошки…
Здесь, у печки, мы складывали дрова и обрывали бересту на растопку.
Вот гнутый гвоздь в стене, покрытый ржавчиной, словно рыжеватой вздыбленной шерстью, смотрит, как прежде, прищуренным карим глазом обломанной шляпки. На него Дед вешал штаны и куртку. Сейчас их нет.
В курятнике брали яйца, задавали корм пеструшкам, а теперь тут только горстки перьев и пятна засохшего помёта на полу и насесте.
И постели наши на прежних местах, рядом. Мы шептались по полночи о событиях минувшего дня и о планируемых проказах.
Я так и прожил все 28 дней, встречая поезда, но Шало не появился.
Я не подходил близко к чужим домам, редко покидал собственный, без Шало делать в деревне оказалось абсолютно нечего. Я обошёл все места, где мы были вместе, подковырнул снег на сожжённом участке поля — снег с изнанки был чёрен. Значит — не сон. Значит — взаправду был учинённый нами пожар. Всё было. И больше никогда не будет. Не солгал проводник. Но до чего же страшная правда — никто и никогда не встречается в Таймере дважды!
Деда и Шало я больше не увижу.
В день перед отъездом я вышел на озёрный лёд. Лодка, примороженная к берегу, не шелохнулась, когда я ступил на плоское днище. Вёсла не двинулись в уключинах.
«Как отдыхающий, раскинувший руки на песчаном пляже, — подумалось мне, — да так и умерший, не заметив прихода стужи».
Я представил, что мы снова на середине озера, вспомнил, как тонул тогда и как друг спас меня.
Я побежал. Побежал, зачерпывая снег взятыми из Дедова дома галошами к тому памятному месту. Я играл сам с собой: снова тону и снова зову Шало, и снова — солнце над головой и я лежу, упершись коленом в деревянную лавку, чувствуя во рту рыбный привкус напоившей меня с лихвой озёрной воды. Всё воочию, всё, как тогда.
И вдруг лёд подо мной проломился. Я ухнул в полынью. Тело свело ледяной судорогой, казалось, что от меня отъедают куски рыбки-молчанки и делают это с выворотом, с пристрастием, стремясь изничтожить каждую мою мышцу, изгрызть или исколоть своими чудовищными плавниками. Дыхание прервалось, а сердце трепыхалось, готовое остановиться. Ещё чуть-чуть и сознание угаснет. Всё кончится здесь, и никто не узнает, что подлёдный мир получил безропотную жертву.
— Шало, — сдавленно прошептал я, чувствуя, что коченею в ледяной воде.
«Нет никакого Шало! Нет больше Шало! Есть ты и только ты! И никто, кроме тебя, не поможет! Борись! Борись!» — метались в голове мысли.
Неимоверным усилием я выдернул себя из воды, подтянулся, как на бортике бассейна, на краю проруби — лёд крошился и трещал под руками, но выдержал. Ползком, в мокрой стынущей одежде я добрался до берега. В прогретом за 28 дней доме я заиндевевшими пальцами я стянул отвердевшие на морозе тряпки, накипятил чаю, укутался в одеяла и всё же, когда репродуктор на станции выкрикнул моё имя, призывая на посадку, меня бил озноб.
«Не идти, не ехать… А что будет-то?», — скользнула мысль и тут же ухнула куда-то, словно скатилась по горе: наверное внутри меня всё тоже обледенело. Мозг, страшащийся и собственного неповиновения и неведомого наказания, заставил меня встать и дойти до вагона.