Не думай об этом! Не думай, не думай! Делай, как Шало: просто верь, просто рисуй свою мечту!
Рисуй!
Рисуй! Чёрт, а почему бы и нет? Призрачная возможность с очередной перспективой упереться в тупик.
В волнении я поднялся с вагонной полки, растолкал проводника, попросил ручку и бумагу. Он вырвал листок из регистрационного журнала, а вместо ручки дал мне карандаш.
— Можешь не возвращать, — разрешил он. Это был поистине ценный подарок: не во всяком секторе мне попадались письменные принадлежности.
Первый портрет Ивис я нарисовал прямо там, в полутёмном вагоне. Я двигался карандашом отчасти на ощупь, пытаясь смешать воспоминания о возлюбленной и веру в талант жившего во мне художника. Мне казалось, что я вру каждым движением карандаша, в каждой черте, в каждом изображённом элементе. Волосы… Не такие, чёрт возьми, у неё волосы. Глаза… И глаза не такие! Всё мимо, всё — не похоже!
Я ощупывал память, как слепой скульптор — лицо натурщицы, и переносил зыбкие ощущения на бумагу. Всё не так, не так! Она была не такой! Другой какой-то… Даже не объяснить.
И всё же я отдал этот набросок проводнику.
«Ивис от Пая», — написал я на обороте.
— Увидишь такую девушку, передай ей…
Мой расчёт был прост: то, что я не могу с ней встретиться, не означало, что кто-нибудь из проводников, дежурных или соседей по секторам не сойдётся с ней на таймеровском пути. И я рисовал, отгоняя от себя назойливую мысль — а что дальше? Получит она мой рисунок и что потом? Мы всё равно не увидимся больше. Но это не важно. Главное, пусть знает — я её ищу! Ищу — в мире, где поиски бесцельны. Именно в таком сумасшедшем мире, вопреки всему, пусть знает: Я! ЕЁ! ИЩУ!
Следующий портрет я оставил в регистрационном журнале дежурного перед сектором. За мной не было очереди, и мальчишка позволил мне черкнуть схематичный профиль Ивис на странице. Несколькими линиями, почти не отрывая карандаша — на большее у меня не было времени.
— Увидишь её, передай…
Я рисовал. С каждым днём всё точнее передавая забытые черты. И снова мне казалось, что вру каждым портретом! Раньше — потому что не сразу всё вспомнил, теперь — потому что придумываю то, чего не было. Вот, скажем, родинка на мочке уха, или ямочки на бледных щеках, изгиб бровей. Всё было не так. По-другому как-то…
Иногда рука с карандашом срывалась с тонкой рисованой шеи, норовя продолжить линию вниз, очертить грудь, затемнить ореолу соска, изобразить живописную россыпь мурашек, точно от шеи отпрянул не карандаш, а поцелуй, и кожа, ещё помнящая тепло губ, изнывает от внезапной прохлады.
Но я не разрешал себе подобных картин! Я не хотел предать её наготу, даже в рисунках. Мне хотелось изобразить нашу кастрюлю, приоткрытую крышку и сладострастное переплетение тел внутри — неестественно счастливых в неестественных же позах. Но нельзя… Нельзя! Это только наша кастрюля и заглядывать в неё посторонним не позволено.
Однажды у меня не осталось бумаги, так я готов был рисовать на собственном теле и вырывать лоскуты кожи, раздавая их каждому, покидающему сектор. Это были ужасные 28 дней — я словно, так и не найдя, снова лишился Ивис. Лишился даже возможности изображать её…
Едва обзаведясь бумагой, я принялся творить, как безумный. Я множил её изображения, и, готов поспорить, она сама не видела себя столько раз в зеркале, сколько создал я в тот период её портретов. Я рисовал свою мечту. Да, именно так она должна выглядеть. Ни убавить ни прибавить. Да, я знаю точно, но что мне с этого знания, если мечта моя недостижима?
— Если увидишь, передай… — словно молитва.
— Если увидишь, передай… — словно губы не умели говорить ничего иного.
— Если увидишь, передай… — словно в мире вообще не существовало других слов.
Новый сектор поделился со мной очередным откровением: есть место в Таймере, где люди могут встретиться повторно.
Хранилище трупешников — так его называли.
Вполне по-таймеровски.
Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не воскликнул:
— Я знал этого парня!
Или:
— Помню эту девчонку!
В секторе стоял неимоверный смрад и принимать душ здесь хотелось гораздо чаще, чем два раза в день. Бесконечное рытьё могил утомляло, ныла спина, ладони, натёртые черенком лопаты, опять покрылись мозолями. Сползающие носки внутри резиновых сапог ранили ноги.
Многие рыли последние пристанища для усопших с остервенелой яростью, кто-то спокойно изо дня в день входил в зал, заполненный телами, брал инструменты, одевался в форму и копал, сколько хватало сил.
Я боялся двух вещей: что Ивис уже побывала в числе несчастных, дождавшихся упокоения, и что она может оказаться среди них теперь, когда я здесь работаю.
Я заходил в зал, стараясь не смотреть на мёртвые лица, чтобы не увидеть ненароком знакомые черты, которые так часто рисовал в последнее время. И засыпал, успокоенный: ещё один день, а Ивис не нашлась.
— Только бы не здесь! Только бы не здесь! — шептал я перед сном.
Таймер, как же я тебя ненавижу!
— Поглядите! Я знаю этого урода!