Жил в обители казначей, который часть денег, получаемых от игумена для раздачи нищим, изымал в свой личный доход. Неведомо, какой в том был прок, если по уставу собственных денег братия иметь не могла? Как бы то ни было, но казначей деньги припрятывал, обходя милостыней всегда одних и тех же нищих, которые, видимо, чем-то ему особенно не нравились. Такая избирательность надоела одной из побирушек, подвизавшихся кормиться при монастыре, и она пожаловалась на казначея игумену. Игумен был удивлен, но казначей твердо стоял на своем: «Все – поклеп. Деньги давал аккуратно, а нищенка – лгунья и пусть сдохнет как собака!» При этом разговоре присутствовал Иов, который, разбушевавшись от случившейся неправды, заявил, что несчастная женщина будет жить, а вот казначей и до первых петухов не доживет, ибо солгал!
Стоит ли говорить, что вороватый монах к вечеру слег на лавку, а к ночи испустил дух, устрашив своей смертью всю братию. Деньги у него действительно нашли, и оскорбленный игумен запретил хоронить казначея на монастырском погосте. А Иову эта история только добавила славы. Известность его давно перевалила границы Заволочья. Ехали к нему страждущие со всех концов большой державы, но Иов в силу склочности характера или иных соображений проявлял непонятную избирательность к своим посетителям. Одних обласкивал и привечал. Ставил на ноги и давал наставления. А других либо гнал взашей, либо вообще отказывался разговаривать. Что имело решающее значение при таком выборе, оставалось загадкой. Нрав, одним словом!
Не секрет, что раньше в обители не было больших спорщиков, чем два закадычных друга-приятеля, два соборных старца – Иов и Прокопий. Споры их были, как правило, громкими и нарочитыми с привлечением массы заинтересованных зрителей из числа монастырских насельников, а касались всегда одной и той же темы – кто из них более старый, кто больше видел и узрел в этой жизни, смыслы ее и божественные промыслы. Заканчивался спор тоже всегда одинаково. Приходил игумен Пимен, который был старше обоих спорщиков. Он сердито стучал посохом. Называл разбушевавшихся почтенных иноков сопляками и молокососами и грозил посадить в ле́дник[160], чтобы охолонулись слегка, после чего накал страстей быстро снижался к явному огорчению монастырской братии, имевшей мало развлечений в обыденной жизни.
С тех пор много воды утекло. Давно не стало игумена Пимена, убитого бандой польских разбойников «лисовчиков». Старец Прокопий, наживший своим неугомонным и въедливым характером врага в лице архиепископа Арсения Элассонского, усилиями последнего отправлен был настоятелем в глухой Богородицкий монастырь на реку Пинегу. Наместничал в монастыре теперь игумен Илларий, заведший в обители такие порядки, что любое нарушение устава, как правило, вызывало скоропостижный испуг и глубокое раскаяние незадачливого нарушителя. А чернец Иов по-прежнему творил свои чудеса, иногда бушевал, когда считал, что иначе нельзя, и многими седмицами молился в одиночестве.
В стороне от братского корпуса и монашеских келий, в подклети казенной палаты находилось несколько крохотных помещений без окон. В одном из таких каменных мешков, более всего похожем на тюремную камеру, облюбовал себе место для уединения и молитвы старец Иов. Последние годы он все чаще стал удалятся в «затвор», заявляя, что уединение – хороший повод разглядеть себя в зеркале.
Отец Феона подошел к двери убежища старого монаха и, как положено, покашлял, предупреждая его о своем прибытии. Конечно, дверью кривую и покосившуюся калитку, перевешенную сюда с козьего загона, называть как-то язык не поворачивался, однако для любого посвященного было понятно, что это именно дверь, крепчайшая из всех дверей на свете, и только хозяин мог отворить ее своим благоволением, иначе пришедшему ничего не оставалось, как идти своей дорогой, не спрашивая причину отказа.
Стоя перед входом в затвор, Феона прочел Исусову молитву. Подождав и не услышав ответ, он повторил молитву еще дважды и только после этого тихо постучал.
– Аминь! – донесся изнутри хриплый старческий голос. – Я ждал тебя, отец Феона. Думал, ты вчера придешь. Не обессудь, дверь не открываю. Давай так поговорим.
– Поговорим, отче, – согласился Феона, присаживаясь на каменные плиты пола, явственно слыша с другой стороны двери тяжелое сиплое дыхание старца. – Как ты узнал вчера, что я лично узнал только сегодня?
– Когда я был молод, в монастыре восхищались моим трудолюбием, и я поверил, что не боюсь трудностей, тогда я ушел в скит и только там вдруг обнаружил, что на самом деле нет монаха в монастыре более ленивого, чем я! Почему это произошло? Наверно, потому, что мне хотелось нравиться, а кому я мог понравиться в скиту? Только кошке. Вот и увидел я свое истинное состояние. Оказалось, я просто любил, когда меня хвалили. Мною двигало простое тщеславие, которое часто застит глаза зрячему и не дает прозреть слепцу.
– Прости, отче, – произнес Феона, – но я не понимаю, как рассказ об одиночестве поможет мне в деле, ради которого я посмел потревожить тебя.