Я рад, очень рад, что это не призрак был, а рубашка. Да это же просто великолепно. Да я просто как на свет заново родился. До лампочки мне теперь поп Гога, бабка Мокрина и вся их братия. Не боюсь я их, потому что опять стою обеими ногами на твердом материалистическом грунте.

И я смеюсь, хохочу вместе с ними. Но сам чувствую, что слишком громко, слишком уж сильно хохочу. И они мне не верят.

— Ну, расскажи, расскажи, как же вы это устроили? — Отсмеявшись, наконец спросил дед Саливон.

— Да! — Махнул я рукой: не хотелось не то что вспоминать — думать об этом.

— Ну!

— Да ну! — Не поддавался я.

— Вот ведь упрямый! Давай ты! — Кивнул он Павлуше и, обращаясь к племяннику и его жене, сказал — Это такие хлопцы! Всегда как что-нибудь такое выкинут, шелегейдики, что живот со смеху надорвешь. Специалисты! Ну!

Павлуша пожал плечами.

— Ну что? И тебя просить надо? — Поморщился дед.

— А я здесь ни при чем, — хмыкнул Павлуша.

— Как? — Удивился дед Саливон. — Разве вы не вместе?

— Не-а! — Сказал Павлуша, покраснев, потом повернулся и пошел прочь.

— Вот дела! Что случилось то? Тю! — Даже растерялся дед Саливон.

— Они поссорились! Совсем! Уже не дружат! — Выскочил Антончик.

— Э-э. Не годится. Что же это вы? Такие друзья были. Нехорошо как! — Протянул дед Саливон.

Тут уже я покраснел, отвернулся и тоже пошел прочь Только в противоположную от Павлуши сторону. Через кладбище, туда, в поле, где только ветер, подальше от людей.

Ну, теперь все! Конец!

Если раньше, доказав Павлуше своими подвигами, что он променял меня, героя, на какое-то чучело в юбке, я мог еще простить ему измену и помириться, то теперь уже нет. Потому что он при всех, так сказать, официально отрекся от меня.

Все!

Порвалась наша дружба, как гнилая веревка.

Все!

Нет у меня больше друга.

Все!

<p>Глава XII. Скука. Я гоню воспоминания. Мой верный друг — вороной. Солдаты. «Восьмерка»</p>

Прошло несколько дней.

Всего три слова, три небольших словечка — «Прошло несколько дней». Написал — и не видно их. Будто и не было ничего. А как же они тяжело, как долго они шли, эти несколько дней! И долго, и скучно, и грустно, и тоскливо — как в тюрьме, в одиночной камере.

И как назло, погода снова испортилась. Дождь лил с утра до ночи. Нельзя было носа высунуть из хаты. Сядешь у окна, уставишься на лужи во дворе, и только слушаешь, как непрерывно барабанят по крыше капли дождя. И так тебе плохо, так тебе плохо, что и сказать нельзя. Словно весь этот дождь — сплошные слезы твои.

До чего дошел — учебники прошлогодние перечитывать стал.

А тут еще и мать сердце надрывает:

— Пошел бы хоть к Павлуше — не скучал бы так.

Она со своей работой да общественными обязанностями все время забывает, что мы поссорились навеки. А тут еще и папа. Душу выворачивает своей музыкой. Придет с работы, достанет скрипку и как начнет выпиливать жалобно — кажется, не по струнам, а по жилам смычком водит… Лучше бы он уже той скрипкой по голове меня треснул.

Пожалуй впервые в жизни я узнал по настоящему, что это за беспросветная штука — настоящее одиночество. Когда даже мыслью поделиться не с кем. И делать ничего не хочется, и читать не хочется, и играть не хочется, ничего не хочется…

Павлуше хорошо — сидит себе, наверно, и рисует какую-нибудь холеру…

А чего это я о нем думаю? Пусть хоть на голове стоит — мне то что! Мне до лампочки! Иуда! Предатель! Прислужник Гребенючкин!

А дождь идет… И капли барабанят непрерывно… И лужи уже всю землю скрыли, и, кажется, плывет дом среди волнистого бушующего моря. И нет тому морю ни конца ни края — безграничное и безлюдное оно, как во время всемирного потопа. И кажется, солнце уже никогда не проклюнется сквозь густые мутно-серые облака.

А в голову без спросу лезут воспоминания. Я гоню, выталкиваю их, но они все лезут и лезут…

Про робинзоновскую эпопею на необитаемом острове в плавнях, про то как заблудились в кукурузе, про незнакомца из тринадцатой квартиры, про киностудию, про подземелья Лавры, про тореадоров и бой с Контрибуцией, про ВХАТ с «Ревизором», про атомную бомбу на транзисторах и т. д. — и т. п.

И что бы я не вспомнил, всегда (хоть ты тресни!) мысли про Павлушу в голову лезут, все мои воспоминания с ним связанны обязательно. Словно у меня и не было своей личной жизни. А только совместная с ним. Будто сам я не целый человек, а только половинка. С одной ногой, одной рукой, половиной живота и половиной головы. А вторая нога, вторая рука, вторые пол-живота и пол-головы — Павлушины. Вот ведь, ей-богу!

Я уже себя даже по лбу кулаком бил, чтобы выбить те воспоминания, но напрасно.

«Это, наверное, оттого, что я все время сижу на месте, без действия, — наконец решил я. — Надо двигаться, надо действовать, что-то делать, и эти воспоминания сами выветрятся».

Я соскочил с подоконника и начал двигаться — быстро ходить по хате из угла в угол, сначала просто так, а потом размахивая руками. Дед Варава, который дремал на печи, открыл один глаз и спокойно спросил:

— Чесотка напала? Или укусил кто?

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Тореадоры из Васюковки

Похожие книги