В самом деле, представим себе такой человеческий путь: человек подавлен своим бессилием, человек точно и внимательно изучил все свои грехи, все срывы и падения, человек видит ничтожество своей души и все время обличает злодеев и скептиков, заводящихся в ней. И человек кается в своих грехах, но покаяние не освобождает его от мысли о своем ничтожестве, в нем он не преображается и вновь и вновь возвращается к единственно для него интересному и дорогому зрелищу – зрелищу собственного ничтожества и собственной греховности. Не только космос или человеческая история, но и судьба отдельного человека, его страдания, его падения, его радости и мечты – все бледнеет и исчезает в свете моей гибели, моего греха. Весь мир окрашивается заревом пожара моей души, более того, весь мир как бы сгорает в пожаре моей души. А своеобразно понимаемое христианство в это время диктует самый углубленный анализ себя, борьбу со своими страстями, молитву о спасении гибнущей своей души. К Творцу вселенной, к Миродержцу, к Искупителю всего человеческого рода у такого человека может быть только одна молитва – о себе, о своем спасении, о своем помиловании. Иногда это молитва о действительно последних и страшных дарах. Иногда Творец вселенной должен исполнить мое молитвенное прошение не о большом – я прошу у Него только «мирен сон и безмятежен». На этом христианском пути человек может достигнуть огромной силы. Мы можем встретить великих аскетов, ограничивших себя во всем, все направивших на спасение своей души, на борьбу с грехом в ней, мы можем встретить образы огромной мощи и обаятельности. В самом деле, разве не обаятельна такая полная отдача себя на борьбу с собственным грехом, на вечный анализ своих темных помыслов? И разве можно с такого человека спрашивать еще что-либо? Немудрено, если в своей подвижнической борьбе он не заметит мира, не заметит человеческого страдания, если не только не заметит, а сурово скажет и миру, и человеку: отойдите от меня, не мешайте мне бороться с моим грехом. Разве можно спрашивать с такого подвижника любви, раз он занят величайшим делом – делом спасения своей собственной души. В великой истине – что душа человеческая стоит мира – он делает только маленькую поправку:
Первые века нашей эры – начало христианства в мире – ярко окрашены суровым и непреклонным аскетизмом. Не может быть сомнения в том, что торжеству христианства гораздо больше способствовали отшельники, живущие в пустыне, Антоний, Пахомий и другие, чем самое пламенное и пылкое увлечение христианством государственной власти, оказывающей ему не только высокое покровительство, но и внедряющей его мечом и всею силой государственного аппарата в сердца своих верноподданных.
Получив признание византийских императоров, христианство оделось в парчу и виссон, изнежилось, приспособилось к пышности императорского двора, быть может, сильно расцвело во внешних своих проявлениях – христианском искусстве, – соборах, иконостасах и так далее, но утеряло основной свой крепкий и жесткий хребет времен мученичества, разошлось вширь в ущерб глубине. И если бы этой глубины не было, трудно было бы сказать, какие эмпирические формы приняло бы византийское православие. Но она была. Она хранилась в Нитрийской пустыне, на Синае, около Александрии, под самыми стенами Царьграда. Отшельничество и монашество оказались носителями суровой и подлинной правды православия.