Но война пришла не такой, как представляли её люди в своих мечтах. Немецкие самолеты засыпали бомбами жилые кварталы, госпитали; из пулеметов обстреливали колонны беженцев или давили людей танками. Немцы морили миллионы военнопленных, не желавших воевать за Сталина, пристреливали раненых, отстающих, или убивали людей просто так, для потехи. Во многих городах на площадях «освободители» устанавливали виселицы (В Бобруйске трупы повешенных на базарной площади болтались в петлях целую неделю).
Черные слухи о немцах настойчиво ползли в глубь страны и так долго лелеемая надежда сменилась у многих отчаяньем и ненавистью к немцам. Иные после поражения немецких армий под Москвой спрашивали себя: «Может быть, теперь наконец Гитлер одумается?»
Обо всем этом думал я майским солнечным днем, направляясь по оврагу в штаб батальона. Занятый своими мыслями, я не заметил развилки, где нужно было сворачивать влево, и шел все прямо, пока протоптанная тропинка не уперлась в прошлогодний стожок сена. Поняв свою оплошность, я повернул обратно, но успел сделать лишь несколько шагов, как сильный удар в спину чем-то тяжелым вырвал у меня из-под ног землю.
Как я узнал позже, меня взяли в плен немецкие разведчики. Но они перестарались, ударив меня еще раз уже в бессознательном состоянии. Пришел я в себя лишь к концу следующего дня. Я лежал на соломе в пустой комнате. Чувствовалась слабость во всем теле. Болела голова.
Со двора доносился немецкий говор. Где-то поодаль играли на губной гармошке. Сквозь щель в окне проникал запах поджаренного лука. Мне вспомнились последние недели полуголодной жизни на фронте.
Продукты для нашей армии поступали со станции Верховье, которую бомбила немецкая авиация почти каждый день. Противовоздушная оборона бездействовала. Наши самолеты появлялись редко. Только один раз мы наблюдали воздушный бой, но у немцев был слишком большой численный перевес, хотя наши летчики и сражались храбро. Один мессершмитт, задымив, рухнул у нас в тылу. Остальные удрали на запад.
Эта маленькая победа хотя и порадовала нас, но не внесла никаких существенных изменений во фронтовую обстановку. По-прежнему драгоценные продукты или горели на складах, или взлетали на воздух. А мы голодали. Даже положенную порцию хлеба мы получали не регулярно. Горячую пищу привозили только ночью, и то не всегда.
Последний раз мы хорошо поужинали, когда убили неизвестно откуда забежавшего на ничью землю бычка. Он вышел из овражка и направился было к немцам, но испугался чего-то и повернул в нашу сторону.
Видя, что добыча уходит, кто-то из немцев выстрелил. Бычок завертелся, словно ужаленный, и заковылял к оврагу. Пришлось резануть из пулемета и прикончить его.
Ночью мы стащили его в овраг. Среди пулеметчиков нашелся один азербайджанец, который до войны работал на скотобойне. Он быстро ободрал тушу, выпотрошил её и разрубил на куски. Большую часть мы отправили на батальонную кухню. Остальное разделили между собой и всю ночь поджаривали куски мяса на штыках или на специально сделанных вертелах в сооруженных в окопах и в овраге печурках…
В соседнюю комнату кто-то вошел со двора. Послышался шелест бумаги. Потом дверь приоткрылась, и в неё просунулась голова в пилотке с нашивками и распластанным орлом.
— Ах, зо! Гут… — сказал немец, увидев, что я приподнимаюсь на локтях.
Он быстро исчез и появился через некоторое время уже в сопровождении офицера. Тот долго рассматривал меня и наконец заговорил, обращаясь к сопровождавшему его унтер-офицеру. Хотя мое знание немецкого языка было скудным, я все-таки понял, что моя персона их теперь уже мало интересовала. Появившийся утром «юберлойфер» (перебежчик), старший сержант из нашего полка, уже сообщил им нужные сведения. Остальное они знают из моих документов.
Три дня спустя меня вместе с другим пленным, оглохшим после контузии, повели к небольшому строению около железнодорожного пути на станции Ворошилово.
Издали я увидел немца, сидевшего на чурбаке. Он что-то деловито наколачивал. «Сапожник», — подумал я. Приблизившись, я остановился, как вкопанный. На коленях у немца лежал мальчишка лет двенадцати со спущенными штанами и задранной рубашкой. С тупой методичностью ефрейтор бил его не то палкой, не то поленом. Мальчишка уже не кричал, а только слабо стонал. Вся спина представляла кровоточащую, вспухшую массу. А немец продолжал бить…
…Если я даже проживу до ста лет — я не забуду этой картины… Какое слабое существо — человек! Если бы этот случай был исключительной редкостью — его можно было бы объяснить чьими-то вывихнутыми мозгами. Но в том-то и дело, что бессмысленное, равнодушное истязание людей стало повседневным явлением. Достаточно было имеющему власть сказать: «Я освобождаю вас от химеры, которая называется совестью!» — и все пошло в тартарары. Одной фразой, как в математике, был поставлен минус перед всеми нормами христианской морали. Невольно задаешь себе вопрос: «А разве русские, украинцы и другие народы более устойчивы, если другой фюрер бросает подобную крылатую фразу?»…