В ту пору услышал я про Philipp’a Mainländer’a[200] и стал штудировать предложенную им философию опасения. Этот человек соглашался с учением Гартмана о трех стадиях иллюзий. Но он считал, что, поскольку иллюзий не остается, бессмысленно призывать к жизни. Нелепо говорить, что все соткано из миражей, но смерть тоже не выход, поэтому продолжайте и дальше тешить себя миражами. Поначалу смерть представляется человеку далекой; напуганный, он отворачивается от нее. Затем он очерчивает вокруг смерти большой круг и с содроганием его обходит. Круг постепенно сужается, усталые руки человека начинают цепляться за выю смерти, и он встречается с нею с глазу на глаз. В зрачках смерти, говорил Майнлендер, мы обретаем покой. Завещая нам эти слова, Майнлендер в тридцать пять лет покончил с собой.
Во мне нет страха смерти, но нет и майнлендеровского «томления по смерти».
С холма своей жизни я опускаюсь без страха, равно как и без жажды смерти.
Когда я понял, что загадка смерти неразрешима, я перестал столь страстно стремиться к ее разрешению, но отбросить ее совсем, забыть я тоже не мог. Шумных сборищ я никогда не любил и обходился без того, что именуется развлечениями: не играл ни в го, ни в шахматы, ни в бильярд. После того как, распрощавшись с естественными науками, я перестал иметь дело со всякими приборами, со мною остались живопись, скульптура, возможность иногда слушать музыку. Ну и, конечно, книги, которые я читал каждую свободную минуту.
Гартман разбил представление о человеческом счастье, назвав его иллюзией, заметив при этом: то, что поначалу кажется счастьем, впоследствии оборачивается болезнью, как похмелье после пира. Не подводят только искусство и науки. И я перестал полагаться на что-либо, кроме искусства и науки. Не потому, что установил меру полезности этих надежных занятий; просто я испытываю врожденное отвращение к счастью, от которого делаешься хворым.
Я много читал. Характер чтения, естественно, переменился после того, как я оставил исследовательскую работу. На Западе я собрал полные комплекты не то пятнадцати, не то шестнадцати специальных научных журналов, таких как «Archive» или «Jahresberichte»[201].
Обычно подобные издания приобретаются колледжами и библиотеками, а не частными лицами, я купил несколько тысяч номеров, не рассчитывая, что правительство раскошелится на такого рода трату, и не зная, где мне в дальнейшем придется работать. Оставив себе два-три комплекта ежегодников, по которым можно проследить историю и прогресс науки, я подарил остальные государственным учебным заведениям.
Потом я покупал только книги по философии и художественную литературу и все свободное время отдавал чтению. Но читал я уже не так, как в свое время Гартмана; тогда я набрасывался на книгу, будто голодный на пищу. Теперь я как бы стоял на перекрестке, спокойно всматривался в лица прохожих и прислушивался к тому, что говорили прославленные мудрецы древности и что вещают нынешние знаменитости.
Стоя на перекрестке, я взирал вокруг отчужденно, лишь временами приподнимая шляпу. Все-таки многие авторы, и древние, и современные, заслуживают почтения. Шляпу-то я снимал, но пойти за кем-нибудь следом желания не испытывал. Многих считал я своими учителями, кумира же себе не сотворил.
Нередко мое уважение истолковывалось превратно. Так, вскоре после заграничной поездки я ввязался в дискуссию о проблемах питания, опираясь на аргументы признанного в то время авторитета. «Ты так веруешь в Фойта?[202]» – удивился один из старших коллег. «Дело не в том, я просто бью врагов их оружием», – ответил я. Перед Фойтом я снимал шляпу как перед авторитетом, прошедшим мимо. Аналогичная история произошла во время диспута об искусстве. Я опирался на эстетику Гартмана, и некий юный герой[203] сказал мне: «Эстетика Гартмана вытекает из его философии подсознания. Прежде чем оперировать его эстетическими понятиями, надо постичь философию подсознания». Бесспорно, эстетика Гартмана есть часть его общего взгляда на мир, но, взятая сама по себе, она останется оригинальной и самой совершенной эстетической системой своего времени. За это я снимал шляпу перед Гартманом, как и перед рядом других авторитетов, прошедших мимо. Значительно позже я получил блестящее подтверждение своей правоты, эстетика Гартмана выжила и тогда, когда его общая концепция была уже отвергнута. Посмотрите любую работу по эстетике, написанную после Гартмана. Всюду фигурирует Modification красоты. Эта категория впервые введена Гартманом, прежде ее не существовало. А потом все стали толковать об этом, не удосуживаясь даже упомянуть его имя.
Да, стоя на своем перекрестке, я встретил немало учителей, но кумира не нашел. И тогда я понял, что даже самое изощренное метафизическое построение не стоит одной лирической строфы.