— За обоих! — Арина чокнулась, отпила глоток. — О, если бы видел и знал мой старый дядя! Он бы не мог не радоваться и не быть счастливым вместе со мной! Он бы не мог писать ни о какой нелепости. Я уже жду новый год, его розы. Очень жду. Если это будут красные, я принесу их тебе, белые — от тебя оставлю себе. Потому что я все равно пламеннее люблю тебя. Я очень хочу танцевать. Почему мы не во дворце, где есть музыка, много света и танцы? Объясни мне, почему? Кто украл, отнял у нас это? Я хочу тонкое, легкое платье, маленькие белые туфли и самую причудливую сверхъестественную прическу. Чтобы ты смотрел на меня и я могла прочесть в твоих глазах — я самая лучшая. Я — это ты, счастливый, жаждущий жить, избравший себе богом красоту. Я хочу, чтобы люди — на то они и люди! — радовались.
— За дверью нет войны, ты ошиблась, девочка. Ты говоришь не о том, что уже было или что должно быть. Ты говоришь о том, что уже есть. Оглянись. Разве ты не слышишь музыки?.. Разве не видишь, что мы с тобой во дворце с открытым широким залом, разве эти лампы не хрустальный дождь светящейся тысячами солнц люстры? Маленькая, очнись ото сна.
Я положил руку ей на плечо, другой взял за талию, медленно, легко закружил по землянке. Было до звона тихо. Арина больше не смеялась. Присмиревшая, с неусыпной грустью в темно-карих, почти черных, недосягаемой глубины глазах, она покорно следовала моей воле.
— Ты сказал правду, — шепнула она и негромко стала напевать мелодию вальса. Некоторое время я слышал ее голос, ровный, льющийся, точно весной разбуженный ручей. Затем я утратил это, стены землянки раздвинулись, ворвался знойный вихрь музыки, взметнулось белое платье Арины. Я видел только ее, пил завороженную улыбку ее устремленных на меня глаз. Сердце нещадно сжалось. Я не знал, как мог быть до сих пор без этой музыки, без Арины, без этого ею созданного мира.
Просочившиеся слухи всполошили и никого не оставили равнодушным. Наши перешли в наступление на Волге. Официальная пресса молчит, но хочется верить, что лед тронулся. Сердце истосковалось по нашей хотя бы совершенно незначительной удаче. 1942 год набил острую оскомину горечи. Немцы стучались в дверь Баку, держали запертым Ленинград, Северный Кавказ оккупирован, да и на Волге, как в мясорубке. Разговоры среди командования о том, что там готовится что-то необычайное, вторая Москва, идут давно, но дальше разговоров дело не двигалось. Сегодня, же это свершилось! И очевидность этого неоспорима: как бы исподволь все пришло в движение и на нашем участке фронта. Передовые части подкреплялись, появилась новая техника, но главное — настроение у всех вдруг, как по взмаху дирижерской палочки, подскочило вверх; лица улыбчивые, в глазах, как от выпитого меда, хмельной счастливый блеск. Толком, однако, никто ничего объяснить не может. Уцелевшие и неэвакуированные жители Васютников и те воспряли духом в своей безысходной разоренности. Я навестил Варвару Александровну. Она суетится, воркует, многозначительно заглядывает в самую душу любому встречному солдату. «Я тебя, сынок, ни о чем не спрашиваю. Не надо, молчи», — сказала она мне. Я пожал плечами, но сам тоже нахожусь во власти приятной неизвестности.
— Значит, началось-таки, товарищ старший лейтенант? — спросил Иванов.
— Что вам известно?
Он уклончиво, не пряча хитрой улыбки, ответил:
— Фронт — это такая штука, что на Кавказе чихни, у Ржева услышишь. Единый организм.
События в мире внешне идут тем же чередом, что и вчера. Но атмосфера разрядилась: все стало легче, понятнее, доступнее; уже не было секретом, что в организме войны начался процесс, который в скором времени взорвет ее силу, и она пойдет на убыль. Однако газеты, как будто в рот воды набрали, продолжали молчать, на страницы не просачивается ни слова ни за, ни против. Упорно ходили слухи об открытии в январе—феврале второго фронта. Судьба поворачивалась к нам лицом. Но если судить по немцам, то ничего этого в природе не существует. Они по-прежнему держали оборону. Размеренность и привычный ритм их жизни оставался неизменным; продолжали, установив сильные репродукторы, веселить передовую сердцещипательной музыкой, ковбойскими песнями; в промежутках между песнями сообщали нам совершенно противоположное тому, что смутно знали мы, твердили о новом секретном оружии, которое со дня на день обрушится на нашу голову. И, может быть, только одно выдавало их — напряжение и бдительность. Передовая была на замке; каждый шорох вызывал смертельную суматоху, будил все виды оружия. Добыть языка практически стало почти невозможным. В то же время наши войска, точно они открыли в себе неизвестные до этого силы, держались увереннее, начали чувствовать себя хозяином положения. Во втором эшелоне тоже что-то стронуто с мертвой точки. Трудно определенно сказать, что именно; только в клубе Звягинцева стало многолюднее, ярче и беспечнее звенел смех, интенданты расторопнее исполняли обязанности—довольствие зависит от них! И оно значительно улучшилось.