— Мне нравится не столько пить чай, сколько греть и обжигать об него руки, — сказала Надя, лаская ладонями кружку. — Ну и вот... Калитин был вне себя. Со слезами он молил меня. Спрашивал — люблю ли я его, не верил мне и заверял, что я — его жизнь! Я не кривила перед ним душой, я сказала правду, что значит он в моей жизни. Тогда почему, почему? — спрашивал он. — Может быть, моя жена? Я отвергла и это. Женщина, не ставшая матерью, в браке, не имеет никаких прав на мужчину. Тогда—Метелин!—выпалил он. Я поцеловала его, растрепала ему волосы, чтобы не расплакаться. И сказала: отказаться от тебя жалко, мне легче умереть, но... Ты теперь комиссар, тебе надо быть чистым. И — ушла. Мне грустно, Александр, но поступить иначе я не могу. А вы как считаете?
— Я, пожалуй, как и Калитин, вначале не понял бы вас до конца.
— Замените мне чай, — попросила она. — Впрочем, оставьте.
Она стала торопливо собираться. Я не удерживал ее. Она была в том состоянии, когда человек не находит места, не знает твердо, где нахлынувшие к нему желания, смутные и неопределенные, найдут окончательную разрядку, принесут успокоение.
— Хотите, и я вам открою свою беду?—спросил я.
Надя уже оделась.
— Я не верю, чтобы у вас было плохо.
— Вот прочтите, — и передал письмо Арины.
Живое, подвижное лицо Нади застыло, во взгляде—любопытство и зависть. Но это была только вспышка. Потом все сменилось непроницаемым равнодушием, скорбью.
— Арину мне жаль. И, может, потому, что я чуточку вас ревную. Прощайте. — Она возвратила письмо.
— Я провожу вас.
Отрицательным жестом она остановила меня на месте. В глазах ее ничего не прочесть, кроме желания скорее уйти. Я поцеловал ей руку.
— А ведь в первые встречи вы были мне чужды. Теперь — самый близкий человек, перед кем я всегда смогу излить душу. И я теперь в жизни не одинока.
Надя вышла.
Сиротливая пустота окутала землянку. Кажется, только сейчас была хорошо, со вкусом обставлена квартира и кто-то взял и оголил вдруг стены, вынес всю мебель. Лишь на столе остывал нетронутый чай в кружке. «Странная любовь к чаю!» — подумал я. И вдруг обратил внимание на скомканное письмо Арины. И точно обожгло меня. Я должен, не теряя ни одной минуты, немедленно идти к ней! Все объяснить. Мне дорого каждое ее мгновение, мучительны ее тоска, боль, сомнения. Стал быстро одеваться, натянул полушубок; долго, невыносимо долго искал перчатки и рассердился, решил обойтись без них. На пороге вырос Иванов. Плечистый и угловатый.
— Приходила Арина, — сказал он. — Она не захотела войти, узнав, что тут товарищ военфельдшер.
Я опустился у двери на табурет. Стало не по себе. Как все странно устроено...
Наконец перестало быть секретом, что на Волге разразились события, повергшие в смятение наших врагов. Севернее и юго-восточнее Сталинграда железное кольцо немцев прорвано, станция Лихая в руках советских войск, и есть все основания ожидать, что армия Паулюса будет замкнута в гигантские клещи. Однако судьба наступательных операций почти всегда изменчива, впереди — тяжелые, суровые, изнурительные бои, исход которых будет зависеть уже не столько от опыта и умения воевать, сколько от скрытых в каждом солдате (немецком и русском) душевных сил. В числителе значилось — умение, запас энергии и желание одолеть врага, в знаменателе были усталость, опустошенность и еще раз усталость. При любом, самом лучшем решении этой задачи в результате выходил бы нуль, то есть окончание войны. Но как немцы, так и русские понимали, что этого произойти не могло, и не хотели этого... Первые потому, что слишком ушли далеко вперед, вторые — слишком далеко отступили, чтобы можно было с этим примириться. Сдача Сталинграда, как и в свое время Москвы, означала бы для нас полную капитуляцию не военной машины — бои, несомненно, еще бы шли где-то в глубине страны, — а капитуляцию духа перед юнкерами и фашистскими молодчиками Гитлера.