Розыски и допросы следственной комиссии продолжались несколько месяцев. Часто случалось нам, в продолжение этого времени, видеть фельдъегерскую тройку с каким-нибудь несчастным, которого везли к допросу из-за заставы. Или иногда под вечер – наемную карету стоявшую у крыльца какого-нибудь дома, откуда выходил человек, закутанный в шубу или шинель, садился с жандармским офицером в карету, а жандарм помещался на козлах или на запятках. Тяжелое, грустное было время!
Могло ли нам с братом прийти в голову, что за несколько недель до 14 декабря мы обедали в кругу главных двигателей заговора? Матушка наша долго оставалась в тревожном состоянии, опасаясь, чтоб нам не пришлось несолоно похлебать за эти обеды и чтобы и нас не позвали к допросу за компанию… но, слава Богу этого не случилось.
Однажды (это было уже в августе 1826 года) к нам пришел денщик Якубовича и сказал брату, что его господин приказал доставить ему на память вольтеровские сафьянные кресла. Матушка до смерти перепугалась и не хотела слышать об этом подарке.
– Сохрани тебя Господи, Базиль, брать эти кресла! – говорила она ему. – Может быть, в них запрятаны какие-нибудь бумаги, которые могут тебя погубить!
Брат хоть и посмеялся этому предположению, но не взял кресел, чтоб успокоить матушку. Мы стали расспрашивать денщика, когда и как был арестован Якубович, и он нам всё подробно рассказал. Поздно вечером 14 декабря Якубович воротился домой: тотчас зарядил карабин и поставил его на окошко, потом велел накрепко запереть двери с подъезда и решительно никого не впускать к нему. Часу в первом ночи приехал полицмейстер Чихачев с жандармами и требовал, чтоб его впустили; ему долго не отворяли дверей, но когда он пригрозил их выломать, Якубович приказал отпереть двери. Все бумаги его были забраны и сложены в наволочку, и он беспрекословно позволил взять себя.
Тут его денщик простодушно прибавил:
– Бог их знает, зачем они изволили зарядить карабин? Он так, нетронутый, и остался на окошке.
В самом деле, поступок Якубовича был очень загадочен. Никто, конечно, не сомневался в его храбрости; и, глядя на его воинственную личность, казалось, что этому человеку – жизнь нипочем. Но, быть может, он еще надеялся оправдаться, а может быть, у него просто не хватило духу пустить себе пулю в лоб, несмотря на то, что черкесская пуля уже проложила туда дорогу.
Долго еще после 14 декабря ходили по городу разные анекдоты и рассказы – и в драматическом, и в комическом роде. Так, например, всем известно, что увлеченные к бунту солдаты положительно не знали настоящей причины возмущения; начальники и предводители их, заставляя их кричать «да здравствует Конституция!», уверяли солдат, что это супруга Константина Павловича. Некоторые из солдат, стоявшие около Сената, захватили тогда в свой кружок какого-то старого немца-сапожника, зевавшего на них поблизости из любопытства. Они его заставили ружейными прикладами провозглашать вместе с ними конституцию! Бедный немец надседался до хрипоты, но, наконец, выбившись из сил, сказал им:
– Господа солдаты, ради Бога, отпустите меня! Возьмите свежего немца, у меня больше голосу нет, я совсем не могу провозглашать русскую конституцию!
Глава XV
Двадцать седьмого ноября 1825 года из Таганрога пришло известие о кончине императора Александра Павловича; разумеется, на другой же день театры были закрыты. Настало грустное, тяжелое время. Вскоре после того театральная дирекция прекратила выдачу жалованья артистам. Остановка эта объясняется тем, что при тогдашних обстоятельствах положительно некому было ходатайствовать у государя за бедных артистов. Граф Милорадович, председатель Театрального комитета, умер; министерства двора тогда еще не существовало, а директор Майков не имел при дворе ровно никакого значения.
Легко вообразить, каково было тем из артистов, кто не припас денежки на черный день – особенно людям семейным; они, бедняги, должны были входить в долги, занимать деньги под жидовские проценты, закладывать свои вещи сколько-нибудь поценнее и перебиваться кое-как со дня на день.