И сразу словно грозовое облако нашло. Лица художников померкли. Что это за списки? Что собираются с ними делать? Как сегодня решается судьба каждого из них тут, за закрытой дверью купе? Они, да и все мы знали, как непрочна репутация людей, незащищенных административно, не имеющих утвержденного имени. Вот «Стрела» двинулась в путь. Часа через два миновали ничтожную деревушку под названием — о, прочность репутаций утвержденных— «Большая Вишера» и остановились у большой станции под названием «Малая Вишера». Мы прошли мимо вагона судьбы. Взглянули на вершителей судеб. Пишут! Художники еще более потемнели и пошли за пивом. И Чарушин померк более всех. Еще года два — три ничего я не слышал о нем и вдруг узнал: на заседании в Москве при распределении каких‑то премий Чарушин до того расстроился, что свалился и был увезен в больницу. Не то инфаркт, не то спазм. Через полгода примерно встретились мы во Дворце пионеров. Чарушин стал осанистым, постарел, но не так, как в Кирове. Тут не спросишь: «Дедушка, а ты зачем пришел?» А скорее скажешь: «Присаживайтесь, барин». Рядом как страж еще более встревоженная жена, неусыпный страж поведения и здоровья. Прелестный их мальчик Никита, необыкновенно одаренный художник в детстве, стал вдруг с годами словно бы выветриваться или осыпаться как художник. Так что дома нечем было утешиться. И Чарушин снова взбунтовался. Жажда греха и свободы, и наслаждения овладела им. И по роковому закону он снова попался. На этот раз с шумом, позором, угрозой суда. И он выстрелил себе в грудь из охотничьей винтовки, но промахнулся. Отстрелил часть мышцы и был, казалось бы, спасен и от попреков, и от суда, и от смерти. Но вот через год примерно узнаю я с ужасом, что сошел Чарушин с ума. Мания преследования! И увезен в психиатрическую лечебницу. Через полгода поправился.
Потом снова принялся твердить, что его травят, считают не советским художником, что он погибает. Просил есть и пить. И снова увезли его в сумасшедший дом.
И применили новый способ лечения. Шок. Некоторое подобие электрического стула. Передернуло его током раз и два и, как это ни странно, электричество внесло порядок и свет в его перекрученную и замученную душу. И он поправился, и как будто находится в том самом более или менее устойчивом равновесии, что стоило ему стольких усилий и испортило ему столько крови. Послушный, тихий, не грешит, а, по слухам, работает.
Черкасов Николай Константинович[0] — невинный простак, искренне верующий в себя как в человека государственного, многозначительного и гениального. Много лет находясь на содержании государства, привык к этому и требует спокойно, чтобы строили ему дачу, отправляли за границу лечиться и так далее, и тому подобное. И все это с полной убежденностью, что так ему и положено. Деляга и хапуга урвет потихонечку, из- за угла, он же при полном электрическом освещении, будто великий князь по цивильному листу. Однажды, вернувшись из Индии, зашел он к нам в Комарово, рассказал о поездке. Рассказал интересно. Но как припев через весь рассказ шло: «так приветствовали, такие речи произносили!» Мы позвали его обедать. Он пришел. В окно я заметил, что несет он с собою большой белый сверток и удивился. Неужели решился великий князь принести что‑то к обеду? Это было не в обычаях дома. И в самом деле: в свертке оказались переводы приветственных речей, что говорились в адрес нашего Коли в Индии, Обычное банкетное, полное вежливости красноречие. Но Черкасов принял его всерьез, как великие князья — приветственные крики на улицах. Впрочем, это еще полбеды. И скорее смешно. А вот что невесело — разучился Черкасов играть. Сам того не понимая, задохнулся и обленился. От отсутствия воздуха, сопротивления живой актерской среды. Не было риска проиграть, — и он разучился играть. Ходит важный, как собственный монумент, пустой внутри, совсем пустой. Даже писать о нем нечего.