«Говорят, что охотники так поступают, дабы бобер поседел». И Миша поседеть не поседел, но заболел диабетом. И многозначительно морща лоб и широко открывая глаза, он рассказывал, сдержанно сияя, что теперь медицина знает происхождение диабета: оно психогенно. Встречались мы не часто, но прожили в одном кругу, тесном кругу, уже более десяти лет, радовались одному и тому же, и ужасали нас в основном одни и те же явления. В начале тридцатых годов были мы уже на ты. А с 34 года поселились в одном и том же доме, в писательской надстройке. Миша развелся с прежней своей женой, с которой я не был знаком, и женился на Зое Никитиной[12]. О Зое мимоходом не рассказать, а отступать от основной линии описания не хочется. Скажу только, что считалась она женщиной красивой, богатая фигура, небольшая голова, гладкая прическа, огромные глазища, по — восточному темные. Была Зоя греческого происхождения и унаследовала бешеную энергию своего племени. Голос низкий. Хрипловатый. Психическое здоровье — как у парового катка. И она, и Миша всем существом своим были преданы интересам литературным. Когда кончился РАПП[13], стал Миша редактором журнала. И со студенческой энергией, которая все не отсыхала, ринулся он вести «Литературный современник». Незримый бант распорядителя трепетал на его груди. Он радовался тому, что распорядитель, но работал самоотверженно. И его страстный интерес к сегодняшнему дню литературы, и общественная жилка, и доброжелательность, и доброкачественность — все пошло впрок. После того, как погоняли Мишу по кругу, страсть к острым проблемам у него поулеглась. Он затеял цикл. Цикл историко — революционных романов под названием «Девять точек». А время все шло и шло.
И для Миши иной раз оборачивалось грозно. Вплоть до того, что Зоя вдруг едва не оказалась в числе репрессированных. Во всяком случае — ее забрали, и Миша тут впервые утратил сияние. Но делал все возможное, по тем временам, чтобы помочь Зое. И рассказывал, как на приеме у высокого начальника он заявил, что привык верить его учреждению. «Но у меня есть брови! — так закончил Миша свое обращение к начальнику. — У меня есть брови, и они могут подниматься от удивления». Однажды я шел по той лестнице надстройки, что выходит в Чебоксарский переулок, — и услышал знакомый хрипловатый, а вместе с тем зычный голос, — и остановился пораженный. Прямо навстречу мне поднималась непобедимая, побледневшая, но ликующая Зоя, с чемоданом в руках. Мне теперь трудно воспомнить, когда студенческие черты Миши уступили место признакам зрелости, а может быть, и старости. Пожалуй что никогда. Если Миша по нездоровью появлялся на улице с палочкой, то казалось — сам не верит, что она ему необходима. Войну принял тяжело. Он не принадлежал, как выяснилось, к верующим, к людям, не сомневающимся, что бомба предназначена не ему, но соседу. Жарким летом 41 года тревоги объявлялись часто — разведчики летали над городом. И никто не уходил в бомбоубежище. Мы сидим у Эйхенбаумов, идет обычная беседа тех дней: слухи о движении фронта. За окнами — стук, сухой и резкий: играет в домино какая‑то команда, расквартированная в нашем дворе. Сигнал воздушной тревоги был дан минут десять назад, но ничего не прибавил к унылой, ноющей, предблокадной тревоге, не оставляющей ни днем, ни ночью в те июльские дни. Да еще не улеглась тоска по уехавшим детям, во главе которых отправилась Зоя. Что нам этот ежедневный бесплодный вой сирены. И вдруг Миша встает и говорит: «Товарищи, пойдемте в бомбоубежище».