Сначала мы принимаем это за шутку. Но он настаивает. Сияние — отсутствует. Ничего студенческого ты в нем теперь не обнаруживаешь. Это говорит взрослый человек, на своей шкуре испытавший, как неумолимы и механичны враждебные силы, если приведены в действие. За пережитые годы в его многозначительно нахмуренный лобик палили из орудий, говорили ему невесть что прямо в сияющие, многозначительно открытые глаза. Даже друзья, такие как Лавренев, бросались вдруг на него, захваченные течением. Миша, переживший столько собраний, знал, что бомба попадает в человека ни за что, ни про что. Просто, если окажешься ты в полосе поражения. «Идемте в бомбоубежище», — звал он нас, как старший неразумных детей, но мы отказались. И он ушел в одиночестве. И мы поругали его дружно, с наслаждением. Очень утешали в те дни разговоры о чужой робости. В дальнейшем встречались мы в гостинице «Москва». Я попадал из очень скудного вятского быта в самую середину грешной, подпольной, тыловой, гостиничной жизни. Герои Советского Союза. Грузины с таинственными ящиками. Узбеки. Епископы с панагиями. Польские патриоты. Испитой зеленолицый драматург, великий мастер блата, каждый мой приезд — с новой девушкой. И Миша Козаков, повеселевший, погруженный в литературные интересы свои, московские, молотовские — туда была эвакуирована большая группа ленинградских писателей. Он шагал, сияя, по коридорам. Вся многоэтажная громада гостиницы тщательно изучалась массами девиц. Они звонили во все номера по очереди, словно бы по ошибке. И заводили беседы. Луковский[14] таким образом приобрел уже несколько любопытных знакомств и все совращал Мишу. И тот рассказывал, сияя: «Опять звонила! Зовет в гости. Я, говорит, ничего от вас не жду. Я библиотечная работница, я тоскую. И мне нужны люди».
«Интеллигентные люди нужны мне. Не с кем поговорить!» И, рассказав это, Миша вглядывался многозначительно в собеседника. И ждал, наморщив лоб, совета. Он был своим человеком в Комитете по делам искусств. Помогала его доброкачественность, сказывавшаяся даже в его хитростях. Он был прост и обаятелен с начальством — вот и все его тонкости. Он и обращался с ними, как с людьми. Был я в Москве 42–43 года раза три или четыре и всегда заставал в гостинице Мишу. И вот однажды, заглянув к нему в номер, увидел я, что лежит он в постели. На спинке стула — рубашка, промокшая до нитки. Лицо белое, отчего еще чернее казались многозначительно открытые глаза. Что случилось? И с удивлением рассказал Миша о припадке, который с ним только что произошел. Начался в метро. Миша вдруг утратил ощущение пространства. Легкий просвет он ощутил, когда услышал голос дежурного по станции «Охотный ряд», который уговаривал испуганно и ласково: «Голубчик, опомнитесь! Куда же вы! Прямо на рельсы!» После этого Миша ничего не помнил, пока вдруг не понял, что он в гостинице жалуется дежурной этажа на ни в чем неповинную официантку. Обе они его и раздели и уложили. И они его выделяли из всех постоятельцев за обходительность. Выяснилось, что вызван припадок инсулиновым отравлением. Но принял его Миша с тем же недоверием, как припадки хромоты, заставляющие его ходить с палочкой. Но инфантильность — ювентализм[219], что ли, младоподобие, неистребимые признаки студента — все еще проглядывали, не желали считаться с поредевшим теменем и упорными проявлениями болезни. Скучно рассказывать, как снова, то по одному, то по другому поводу открывали по Мише огонь. То он один был мишенью, то вместе с Мариенгофом. Для меня это время как бы запеклось.