Ряд послевоенных лет сплавился в одно целое. Не могу рассказывать об этом времени, всё, как в тумане или в болотной тине. А Зое пришлось и вовсе страшно. Словно в ответ на несокрушимую ее жизнеспособность, судьба принялась избивать ее с механическим упорством. В конце войны погиб один ее сын. Второй, уже в мирное время, был убит нечаянным выстрелом из трофейного пистолета. Школьник, товарищ по классу, взял пистолет у отца, вертел, вертел и убил рослого, серьезного, умного мальчика. Остался у нее один сын — от Миши Козакова. Тоже Миша. Зоя, по несокрушимой жизнерадостности своей, согласилась работать директором Литфонда. Это одно из самых ядовитых учреждений, какие видал я на своем веку. Главным образом для директора. Еще ни один наш директор не ушел со своего поста благополучно. Их вечно снимают со скандалом. Основное объяснение этому — «загноившиеся самолюбия». Наименее удачливые писатели наиболее мнительны. Отказ в аренде на литфондовскую дачу в Мельничных Ручьях рассматривается очень часто как покушение на писательскую репутацию данного лица. Наиболее требовательные члены Литфонда наименее совестливы. И в центральное правление Литфонда, в правление союза, в райком, в прокуратуру, в обком — лавиной валятся заявления. Для Зои пребывание на посту директора кончилось особенно худо. Ее обвинили в нарушении сметной дисциплины. И отдали под суд. И арестовали, хотя в делах подобного рода эта мера пресечения не применялась. И освободили. А потом и оправдали. Но, несмотря на благополучный конец, обошлось это дорого и Зое, и Мише в особенности. Кончилось дело тем, что обменяли они свою квартиру на московскую. Миша обрюзг. На легкой его фигурке живот, сильно выпуклый и перетянутый ремнем, казался умышленной, шутки ради надетой толщинкой. Он ходил только с палочкой. Страдал одышкой. И словно играл в постаревшего.
Но на этот раз, уже не шутя, одолевали его бесконечные горести, и болезни, и старость. Опьянение молодостью, студенческая легкость подменились особой лнсулиновой жизнерадостностью. Мы только и слышали от него хорошие новости и благие предсказания, — но уже несколько раз сваливался он в каких‑то тяжелых припадках, не то сердечных, не то мозговых. Врачи находили у него что‑то неладное с позвонками. И ни одной удачи! Непонятное дело! Ведь он был воистину советским человеком! В дали времен потонула его склонность к острым проблемам, да и в те доисторические времена он шел в ногу со временем, радуясь, как на параде. И в наши дни, когда какая‑то комиссия явилась в союз проверить, как изучают писатели марксистско- ленинскую теорию, Миша приятно поразил ее глубиной своих знаний. Наморщив лоб и многозначительно открыв глаза, рассказывал он с гордостью, как в течение полутора часов говорил он, а комиссия только руками разводила. И темы он брал либо современные, либо, если уж исторические, то связанные с сегодняшним днем: в последней пьесе, написанной совместно с Мариенгофом[15] [16], действовали и Черчилль, и интервенты. И все, что говорили эти действующие лица, вполне соответствовало задачам дня и вызывало у зрителей соответствующие чувства. А отвечать за свои пьесы приходилось Мише, словно он возглашал лозунг: «Искусство для искусства» или еще что похуже. Да и у самого Миши было, видимо, такое чувство, будто пострадал он в борьбе за высокое искусство. Непонятное дело! За что на него налетали с такой силой? Или чувствовали нападающие, что он незащищен? Так или иначе, на него нападали, и когда переезжал он в Москву, на него было бы жутко смотреть, если бы мы не разучились делать это. Однако там, в Москве, у него дела быстро пошли на поправку. Квартирка маленькая, но отдельная, в новом доме. Близость от самого истока литературных событий воскрешала.