Очередная нелепица. Если бы дикари с болот или иные соседи решили сунуться в наши дела, отец бы непременно мне о том рассказал.
Дети начали оправдываться, младший прятал руки.
– Мы взяли только три! Обычные, с королем, тут все их носят. Много их было, – сказал лопоухий.
– Остальное отдали бабушке.
Я подняла бровь. Вуд все еще жует свою смолу – или боги знают что еще, – а дети Льен не посмели украсть весь мешок с серебром и золотом. Я распрямилась, и, должно быть, это выглядело устрашающе – беспризорники попятились. Выходит, только строгость дает хорошую выправку. Я спросила:
– Что-нибудь еще?
Младший шмыгнул носом и выпалил:
– Он пел песенку, вот так: тим-ти-рим-тарам-ра…
– Да нет же, – исправил его лопоухий, – пел он вот так…
Вуд хмыкнул. Я остановила этот вздор:
– Довольно. Кроме песенки?
Проглотили языки: на обувь себе смотрят, один затылок чешет, второй трясется, а больше – ничего. Я подняла глаза к небу. И зачем люди возятся с детьми? Сущее наказание – эти дети. Свои ли, чужие…
– Мы вернемся, – наши с Вудом взгляды встретились. – А до тех пор…
– Хлеб, миледи, – тут же обнаглел младший беспризорник. – Вы обещали хлебушек!
Должно быть, у него в роду завелись жадные и бестолковые лавочники.
– Все в этом мире имеет цену, – Джереми шагнул вперед, перегородив путь и всякий обзор.
– И вы, милсдарь? – поддел его, судя по голосу, старший.
Джереми примолк, вместо него я услышала хриплый голос Вуда:
– И мы.
Обернувшись – не следит ли кто за нами, – я громко сказала:
– Вам нужен хлеб. А мне – большой лысый человек с длинными руками. Таков уговор.
Дети, точно мыши, выглядывали из-за спины моего пса. Молча, с затаенной неприязнью и одновременно любопытством. Волок ничем не отличался от Крига или Оксола, Квинты и Левицы: все желали есть, никто не желал платить. Я чуть улыбнулась:
– Меня всегда можно найти в самом красивом доме Волока…
– В пекарне? – мечтательно сказал веснушчатый.
– В банке, малой, – прохрипел Вуд.
«В банке. Если Густав не доберется туда раньше вас, юные нахлебники».
Об этом я, конечно, не обмолвилась. Так мы и разошлись.
Город темнел с каждым шагом. В переулках, точно грязь, разливалась тьма. Я стала держаться ближе к псам. Вдруг прямо сейчас Густав следует за нами, выжидая тот самый миг, как окажется он рядом и одним быстрым точным ударом проколет яремную вену…
Я набрала воздуха в легкие и шумно выдохнула.
Непонимание убивает. Я совершенно не понимала людей, которые всякое дело превращали в резню.
– Итак. Что мы имеем? – произнесла я вслух, чтобы успокоиться. – Некий ловкач пробрался по стене, открыл окно, одним ударом положил старушку Льен – весьма осторожную, строптивую и хитрую женщину. И проделал это все при уходящем свете дня, на глазах у уличной детворы и одного сторожа. Проделал незадолго до нашего визита…
– Ее же собственным стилетом, миледи.
– … и успел положить его под покрывало, покуда старуха умирала на полу, не издав ни звука?
Грязь хрустела под сапогами Джереми.
– Брешут, – коротко заметил Вуд, что-то пожевывая.
Настал тот безрадостный день, когда я согласилась с собственным псом.
Через несколько дней отец приедет проведать нас, а у меня нет ни Густава, ни его подельников, ни старухи Льен. Только голые слова, не имеющие никакого веса. Пустой беличий свист.
Сулман, розовощекий купец из Поланки, чей воснийский до такой степени смешался с эританским, что его не понимали ни в Воснии, ни на болотах, чаще всего изъяснялся жестами. Я не понимал в нем двух вещей: как он вел дела при таких затруднениях и для чего назвал своего осла Мансулом (впрочем, в последнем я тоже не был уверен, так как сам был из Воснии). При всем бедственном положении Сулман проявлял стойкость духа: упорно трудился, не впадая в уныние, а еще способствовал вероучению всеблагой Матери, как мог.
– Доброго утром! – расплывчато желал он всем прихожанам, не забывая и обо мне.
На ночь скамьи становились кроватями, а при свете дня их марали вместо столов. Чаша с подаяниями никогда не пустела: мясник каждый день приходил со своими сыновьями, и те оставляли серебро, опасливо поглядывая на отца.
При всем великолепии и успехе моей миссии в Горне появилась новое затруднение.
– Ради всего святого, скажите, куда запропастились мои поножи? – второй день возле часовни околачивались родственники, зятья, дядья и жены тех, кто прослышал об Ольгерде всезрячем – или одной Матери известно каком. – Видите ли, я унаследовал их от отца, а тот – от своего деда…
В городе пропадало все: любимые бусы, доверительное письмо от герцога о наделе, золотые слитки, дети, кошки, серебряный зуб…
Одна история звучала сомнительнее другой. Хуже всего было то, что Сулман, по недомыслию или из трудностей перевода, поощрял оплату прорицания. Прогнать его я не мог, а отказать прихожанам – тем более. Уже который день я вдумчиво хмурился, учил молитвам пресвятой Матери, которая давала напутствие лишь самым верным из последователей. И, признаться, скорее всего, просто лгал.