Лавочные вывески закопчены. Красивые вывески, только от непрерывных дождей буквы на них расплылись. Витрины пусты. И полки магазинов пусты. С полок свисает изодранная бумага. Старый мастер, скорчившийся, как сухой сморчок, наугад ловит проволокой отверстия в ушках зонтичных тростей, потом стягивает проволоку крючком, раскрывает зонт и вертит его в протянутой к окну руке.
Манта, комиссар третьей дружины, ощупывает пальцем шрам от удара ножом около своих губ и смеется:
— Эй, дядя, для кого его вертишь? Сейчас все в армии, а армия зонтов не носит.
Старик вытягивает шею, чтобы расслышать, что ему говорят. Пустое дело! Люди говорят через стекло — и слов не понять. Один ищет проволокой дырку в ушках ржавой зонтичной трости, другой гаубицей просверливает дыры в земле и потрошит ее брюхо. По мостовой, вымощенной крупным булыжником, грохочут гусеничные тягачи — звенят стекла в витрине зонтичной мастерской. Следом за тягачами трясется желтый лимузин командира полка. Полковник Шопов напялил подбитую овчиной шубу. Через исцарапанную слюду его краснощекое лицо кажется желтым, как гнилая тыква. Полковник поднимает руку к козырьку, машет нам и усмехается: «Все будет в порядке, молодняк, раз я вас веду!»
Хорошо тебе, начальство! Поднявшись на резиновые колеса, человек думает, что только он управляет тем, что катится по фронтовым дорогам: повозками, лошадьми, взводными унтер-офицерами и интендантами…
Возле одной из почерневших дверей собора появляется подпоручик без шинели, в мундире с белыми погонами инженера. Видно, что-то жжет его изнутри, да так, что пришлось расстегнуть верхние пуговицы мундира. Синие глаза его в тумане, он не видит, что мы офицеры, хотя, правда, наши шипели без погон.
— Братцы, — зубоскалит инженер, — дайте баночку консервов — душу накормить. — И грязно подмигивает.
Вниз от закопченного входа ведут мозаичные ступени. Видно, какая-то забегаловка. Женский смех разбивается, как стекло, где-то за изгибом лестниц. И у нас есть души, понимаем, какая душа будет кормиться!..
— Когда съешь консервы, — говорит ему Манта, — оставь ржавую банку и привяжи ее себе на хвост.
Подпоручик растопыривает руки:
— Ой, браток, и ты с беседами!..
Манта застегивает подпоручику пуговицы. Застегивает их медленно, по одной. Туман в глазах офицера светлеет. Такое застегивание — пощечина. Продев последнюю пуговицу в петельку, Манта убирает руку.
Подпоручик ищет консервы накормить свою «душу». На станции Чуприя трехаршинного роста верзила тоже занимался поисками. Просунув голову в приоткрытую дверь вагона, кричал охрипшим голосом:
— Есть ли кто-нибудь из Омурова, а?
От крика жилы у него на шее стянулись в узлы. По соседней колее медленно отходили набитые до отказа эшелоны: пушки, повозки, топившиеся на открытых платформах походные кухни, угрюмое сукно, белые полушубки, обшитые овчиной фуражки. Эшелоны уходили, двигалось серое воинство. Лица терялись, расплывались, а нашему верзиле хотелось увидеть хоть одно знакомое лицо.
— Есть ли кто-нибудь из Омурова, а?
— Ты ж только вчера из Омурова! — кричу ему. — Тот, что выглянет из вагона напротив, может оказаться и недругом!
Солдат удивляется, захватывает верхнюю губу нижней:
— Чужое небо, господин комиссар… Под чужим небом и недруг за родственника сойдет.
Снежок припорошил Чуприю. По ту сторону станции серый каменный мост расставил ноги между двумя голыми обрывами. Под козырьком перрона штабной горнист поднимает трубу, щеки его надулись, как два яблока. «Гос-по-да-а! Гос-по-да-а!» — сыплет горнист. Штабные офицеры с болтающимися на бедрах планшетами перепрыгивают через рельсы. Командир дивизии слезает со ступенек вагона первого класса. В петлице его шинели синеет орденская ленточка. Пока он проходит по усыпанному щебнем полотну, начальник штаба услужливо поддерживает его под локоть…
Думаю об этом, чтобы не говорить с Мантой о подпоручике, который хочет напитать свою «душу» банкой консервов. Иначе и наши глаза заблестят, как оливковое масло. И мы танцевали в Бешке с девушками из местной молодежной организации, и в наших ушах стоял звон от теплого женского дыхания около нашей шеи, и мы терли подошвы до тех пор, пока не оказывались наедине с какой-нибудь Загоркой, или Милицей, или Бранкицей. «Да здравствует болгарская армия», — писали мелом на стенах одетые в шаровары девушки. И мне казалось, что пишут они это только для меня, что это похоже на признание в любви, когда нет возможности выразить ее так, как полагается.
Манта ступает твердо. Он резко отбрасывает правую руку и потому все время разворачивается вправо. От холода в ушах позванивает. В прибрежном парке — нагромождение ящиков с патронами и минами. Из-за ящиков не видно деревьев парка. Солдат, со штыком на винтовке, прохаживается взад-вперед по аллее.
— Как дела, молодец? — спрашивает Манта. Его голос звучит бодро, насколько это возможно в таком замерзшем, голодном городе. От этой его бодрости хочется фыркнуть: еще не понюхал как следует военной жизни, а уже демонстрирует офицерские ухватки.